Сайт -Мы победили-
Зоя Космодемьянская >> Книги о Зое >> Содержание >> Читать

Вячеслав Ковалевский

ВЯЧЕСЛАВ  КОВАЛЕВСКИЙ

 

БРАТ  И  СЕСТРА

 

Советский писатель

1964

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

Сын школьной уборщицы Петя Симонов то­ропил весну. Он прокопал в снегу глубо­кую канаву вокруг волейбольной площадки, и когда вдоль тротуаров побежали мутные ручьи, Петя каждый день сгонял метлой под откос талую воду. Вот почему площадка просохла раньше, чем весь остальной школь­ный участок.

Волновался не один Петя Симонов. Множество глаз зорко поглядывало в этот угол двора, едва первые пят­нышки земли зачернели из-под снега. Волейбольная площадка дразнила всех школьников.

Петя учился в девятом классе «А», в той самой шко­ле, где работала его мать. Опередить Петю было невоз­можно — он жил рядом с площадкой, в одноэтажном домике, поставленном здесь для преподавателей. Одну из комнат в этом узеньком и очень длинном строении, с отдельным входом со двора для каждого жильца, ди­ректор школы отдал родителям Пети; к ней примыкала кухонька; вместе с холодными сенями все это составля­ло совершенно отдельную квартиру. Отец Пети тоже ра­ботал при школе, он был конюхом: в его ведении нахо­дился слепой, но вполне еще крепкий и выносливый тя­желовоз рыжей масти по кличке Бурка.

И вот наступил-таки день, когда можно было на­тягивать на воле сетку, подбирать команды и начи­нать наконец боевые схватки. Мяч давно уже был надут, и пятерка ребят из девятого класса «А», самых страстных любителей спорта, весь день провела в на­пряжении — ждала окончания занятий.

Вот уже и шестой урок. Едва он закончился, не только привычный сигнал школьного звонка сорвал всех с места, — нет, сегодня, казалось, само солнце апрель­ское ударило высоко в небе в огромный голубой коло­кол — позвало ребят из-под крыши на вольный простор. Петя Симонов, Димочка Кутырин, Виктор Терпачев, Ярослав Хромов, обгоняя друг друга, понеслись к вы­ходу — надо было во что бы то ни стало захватить для класса площадку.

День был удивительно теплый и яркий. Когда Зоя вышла под открытое небо и солнце осветило ее и согре­ло, у нее вдруг возникло такое чувство, словно все, что она видела перед собою, было только сегодня приду­мано и только сегодня начинало существовать, и все было одинаково значительно и прекрасно: и длинные, гибкие ветви голых берез на участке санатория имени Воровского, прямо против школы, и школьная железная ограда, и розовый сверток в руках какого-то гражда­нина, спешившего к трамвайной остановке, и одинокое белое облако, словно специально пригнанное ветром к школе, чтобы передать привет с далекого юга, и не­обыкновенно ярко освещенная асфальтовая дорожка, ведущая к воротам, и тень от молодой липки, и младен­ческие язычки травы, только что начавшей пробиваться из отогретой солнцем земли.

Не только весна взбудоражила Зою — сегодня у нее опять была большая удача. Преподавательница литера­туры, Вера Сергеевна Новодворцева, прочла вслух для всего класса домашнее сочинение Зои «В чем заклю­чается величие личности Чернышевского?».

Как тут не радоваться? Зоя тоже вдруг рванулась и побежала вместе со всеми к спортивной площадке, хотя времени у нее оставалось очень мало: надо было успеть приготовить обед прежде, чем мать возвратится с работы.

Зоя бежала, откинув назад голову, и коротко остри­женные волосы то открывали ее высокий лоб, то закрывали его, как бы порывисто дышали в лад с быстрым движением девушки. Она не забыла о том, что надо бу­дет ей сделать сегодня дома: нарезать для борща капу­сту и провернуть через мясорубку говядину, а до этого забежать в булочную купить хлеба, — нет, она никогда ничего не забывала, но сейчас мысли о хозяйстве лишь заставили ее бежать быстрее: при желании можно все успеть сделать.

Пока в обычных спорах определяли состав команд, Шура Космодемьянский, брат Зои, высокий и широко­плечий юноша, в узеньком коричневом пиджачке, из ко­торого он давно уже вырос, подошел к натянутой сетке и начал примеряться к ее высоте, вытянув вверх руку с очень крупной, словно у взрослого мужчины, широкой ладонью.

— Так не пойдет, — сказал  он. — Низко.  Терпачев, давай перевязывать.

— Ничего подобного — хорошо! — крикнул Димочка Кутырин, круглый отличник, всеми уважаемый в классе за острый ум и самостоятельный характер, но самый низкорослый из ребят. Родители до сих пор не покупали ему длинных брюк, не хотели расстаться со своим отно­шением к нему как к маленькому. Его никто в классе иначе не называл, как Димочка.

Вот он разбежался по площадке, в коротеньких ве­люровых бриджах, в курточке с белым отложным во­ротничком, и прыгнул изо всех сил, но до верхнего края сетки не достал. Ребята рассмеялись. Тут же поднялся спор: некоторые требовали, чтобы сетка оставалась так, как висит, но самые высокие в классе, все почти одина­кового роста, — Петя Симонов, Шура Космодемьянский, Ярослав Хромов и Виктор Терпачев — настаивали на том, что сетку необходимо поднять.

— Мы будем играть или мы не будем играть?! — сказала Люся Уткина и добавила с обычной своей высо­комерной манерой, четко выговаривая каждое слово, как на уроке: — Подумаешь, какая неразрешимая за­дача— правильно натянуть сетку!

Это была общепризнанная лучшая ученица класса, единственная дочь директора крупного военного завода, отличавшаяся тем, что у нее чаще, чем у других дево­чек в классе, появлялось новое платье; она же первая из всех девочек, еще в седьмом классе, надела откры­тые туфли на высоком каблуке.

Училась Люся Уткина, как говорили обычно на за­седаниях педагогического совета, «с блеском». Однако относилась ревниво к своим знаниям. Если кто-нибудь обращался к ней за помощью, особенно в дни школьных экзаменов, она помогала, но делала это с таким видом и таким тоном, что отпадала всякая охота про­сить ее о чем-нибудь в другой раз.

Был только один предмет в школьной программе, по которому Уткиной не всегда удавалось удержать пер­венство,— литература. Домашние сочинения у Зои по­лучались лучше. Раза два в году Люся делала ошибку в диктанте, чего почти никогда не случалось с Зоей. Это было причиной тайной зависти, которую Уткина скры­вала даже от самой себя. Она считала свое отношение к Зое совершенно беспристрастным и все-таки находила случай упрекнуть ее в чем-нибудь или в обoем разго­воре на перемене подать в ее адрес какую-нибудь колкую реплику. Это Люсе Уткиной принадлежало изрече­ние: «Зойка у нас чересчур уж правильная!»

Сейчас им обеим очень хотелось играть. Но в то вре­мя как Зоя, ринувшись в игру прямо с бега, делала это от полноты своей радости, Люся пришла на площадку, чтобы заглушить ощущение неудачи: ведь она надея­лась, что ее сочинение, а не Зоино будет прочтено вслух для всего класса. Теперь она пришла сюда, чтобы взять реванш хотя бы здесь, на площадке.

Нажав рукою на сетку, — сетка хорошо пружини­ла, — Зоя крикнула:

— Товарищи! Каждая минута дорога, давайте на­чинать!

Казалось бы, это вполне совпадало с интересами Люси Уткиной, однако Люся сказала:

— Ну, Зоя, если тебе так некогда — иди, пожалуй­ста, домой! Раз поднялся спор — надо натянуть по всем правилам.

Но Зоя, встряхнув головой, как бы желая сказать: «Какие здесь могут быть споры!» — и одновременно этим движением откидывая упавшую на лоб прядь чер­ных волос, подстриженных как у мальчика, мгновенно преобразилась. Она перехватила на лету кем-то послан­ный через сетку мяч, ударила им о землю и побежала с ним к задней линии, все время ударяя мяч рукой и гоня его перед собой, как делала она это в детстве, играя в узеньком коридоре их коммунальной квартиры.

Игра началась.

Подавала Зоя. Она не рассчитала сил: мяч «свеч­кой» взвился от ее удара, и сразу стало видно, что он идет за черту. Шура Космодемьянский успел крикнуть:

— Зойка, что ты делаешь? Побьешь стекла в трам­вае!

Видя, что Шура все-таки собирается «вытянуть» мяч, Петя Симонов и Ярослав Хромов крикнули в один голос:

— Не бери — аут!

Но Шура уже подпрыгнул и сумел отбить мяч. На Зоиной стороне мяч приняла Лиза Пчельникова. Сто­явшая на втором номере Ната Беликова растерялась. Зоя вырвалась вперед, чтобы спасти положение. Коля Коркин, замирая от волнения, скороговоркой попро­сил ее:

— Зоинька, голубушка, накинь мне длинный!

Зоя удачно подала ему, и Коркин, очень высоко под­прыгнув, вбил через сетку, казалось, «мертвый» мяч. Но Люся Уткина, игравшая в противоположной команде, мгновенно присела и взяла этот трудный мяч, — он с сильным треском влип в ее ладони, отскочив, и пошел обратно через сетку.

— Ребята, не «стрелять»! — крикнул Симонов. — Играем на три паса!

— При чем тут «три паса»? — обиделся за Люсю Терпачев. — Молодец Люся — какой мяч взяла!

Пока он успел это вымолвить, мяч уже возвратился и упал на землю около ног Терпачева.

— Спишь, Витя! — добродушно упрекнул его Шура.

— Только начали играть, а уже не продохнешь от разговоров, — сказала Люся Уткина.

— Внимание! — крикнула Зоя. — Продолжаем! Кто-нибудь ведите счет.

— Я посужу! — сказал, становясь у столба под сет­ку, приятель Виктора Терпачева, Яша Шварц, отличав­шийся тем, что у него зимой и летом жарко горели красные, большие, хрящеватые уши, словно он только что выскочил из бани. Шварца не принимали ни в одну партию за то, что он мазал, но если в игре участвовал Виктор Терпачев, значит, Шварц находился где-то по­близости.

На этот раз Зоя удачно подала мяч и он долго но­сился над сеткой с одной половины на другую — никто не мог его забить. Минуты две все молчали, слышались только тугие удары по мячу и учащенное дыхание игро­ков да шарканье по земле и торопливый, неровный то­пот ног при внезапных прыжках и перебежках. Но чем дольше мяч был в игре и не падал на землю, тем жарче накалялся азарт, — молчать становилось невозможно. Послышались реплики, торопливые просьбы:

— Дай мне!

— Олег, не лезь на чужой мяч!

— Не «стреляйте»! Товарищи, играем с распасов­кой!

— Захват!

Шура играл с азартом. Через пять минут рубашка на нем была уже вся в темных пятнах от пота.

В шестом классе товарищи дали Шуре кличку «Ведмедь» за его добродушную улыбку и наивную застен­чивость, сочетавшуюся с большой для его возраста фи­зической силой, за его преждевременную солидность и невозмутимо спокойные жесты.

Как только Шура начал помнить себя, с самого ран­него детства, он всегда был самым высоким среди сверстников. Постороннему человеку сразу бросалась в глаза несуразность его роста, когда Шуру видели играющим в палочку-выручалочку вместе с малышами или же гоняющим с ними футбольный мяч на улице. Если кто-нибудь разбивал мячом стекло или же случа­лось в компании играющих еще какое-нибудь чрезвы­чайное происшествие — первым виновником считался только Шура Космодемьянский.

Брат был младше сестры, но учились Зоя и Шура в одном классе. Это произошло потому, что, когда Зоя должна была первый раз в жизни переступить порог школы (через несколько дней Зое исполнялось уже во­семь лет), Шуру просто не с кем было оставить дома. Отец и мать уходили рано, они работали: Анатолий Пе­трович бухгалтером в Тимирязевской академии, а Лю­бовь Тимофеевна — учительницей в начальной школе, тоже недалеко от академии. Обычно дети оставались одни. Мать беспокоилась о Зое и Шуре во время уроков. Однако она была совершенно уверена: если Шура затеет какую-нибудь опасную игру или шалость — Зоя обязательно его остановит. Зоя с младенческих лет при­выкла, что она старшая, а Шура — маленький, она рано научилась помогать матери одевать Шуру и обувать, умывать его и кормить, следить за тем, чтобы Шура чего-нибудь не разбил и не ушибся. Зоя и Шура всегда были неразлучны, поэтому для них не было ничего странного в том, что мать привела их в школу обоих вместе: совершенно естественно, что брат и сестра сели на одну парту.

Когда перешли в четвертый класс, Шура наотрез от­казался сидеть на одной парте с сестрой.

Это был первый шаг Шуры на пути к самостоятель­ности. С этой осени он еще нетерпимее относился к ка­кой бы то ни было опеке. Если Зоя, сидевшая впереди, оглядывалась во время урока и следила, как ведет себя Шура, он злился, морщил лоб и начинал ерзать на парте.

Однако на деле, и в школе и дома, Зоя всегда ока­зывалась более опытной, более взрослой и самостоя­тельной. Это проявлялось во всем — и в повседневных мелочах домашнего быта, когда надо было помочь ма­тери по хозяйству, и в делах более сложных, — хотя бы во время приготовления заданных на завтра уроков. Шура робел и терялся при разговорах со взрослыми. Если какое-нибудь поручение матери требовало объяс­нений со взрослыми, он старался отделаться от него, сваливая на Зою. В отношениях с матерью у Шуры дол­гое время сохранялось много ребяческого, хотя Любовь Тимофеевна никогда своих детей не баловала и особен­но после смерти мужа воспитывала их в суровой про­стоте и правдивости, готовила к трудовой жизни. Зоя любила помогать матери, всегда старалась угадать, в чем мать нуждается, и не ждала напоминаний.

Иногда по вечерам, когда все уроки уже приготов­лены, а отец и мать все еще не возвращались с работы, Шура поднимал возню, старался раздразнить Зою. На­чиналась шумная беготня. Шура был намного сильнее Зои, но никогда не делал ей больно. Ему важно было только доказать свое физическое превосходство — во что бы то ни стало догнать Зою, схватить ее за руки и свести их вместе в свою ладонь, как бы связать Зою, чтобы она не могла вырваться. Но и тут Зоя вдруг находила какое-нибудь насмешливое, убедительное словечко или же просто говорила: «Ну хватит — надоело!», но гово­рила таким тоном, что веселая возня сразу же теряла свою прелесть, и Шура отпускал сестру на свободу.

Брат и сестра никогда не играли в волейбол в одной команде. Шура заявлял, что он принципиально против этого. Если Зоя предлагала ему стать на площадке вме­сте, Шура улыбался и, придавая, по своему обыкнове­нию, словам иронический оттенок, произносил что-ни­будь вроде: «Нет, сестрица, хватит мне твоего деспо­тизма дома. Играть с тобой вместе мы можем только при условии, если нас разделяет сетка!»

Но в самой уже игре, — как бы Шура ни был увле­чен,— он редко забывал о Зое, и хоть делал вид, что они враги, и порою поддразнивал Зою насмешливыми замечаниями, он всегда хотел, чтоб игра ее была удач­ной, и злился, если Зоя делала промахи.

На площадке Шура неузнаваемо менялся. Обычные его застенчивость и медлительность, мешавшие ему от­вечать на уроках внятно и сжато, делавшие все его дви­жения вялыми и нечеткими, здесь, на площадке, исче­зали без следа в первые же минуты игры. Он словно вдруг вырывался на свободу из собственного плена, или, вернее, только теперь становился самим собой.

Шура играл с таким самозабвением, словно это была последняя игра в его жизни — больше уже никогда ему не доведется взять мяч в руки. Он ни минуты не стоял на месте, то и дело наскакивал на своих партнеров, пе­рехватывая чужие мячи. На Шуру постоянно кто-ни­будь кричал, но так как он редко мазал и порою мог в самый трудный момент игры выручить всю команду,— на него никто не сердился по-настоящему. Происходило это еще и потому, что он обладал неиссякаемым добро­душием. Как бы зло ни огрызались на Шуру, обычно он отвечал лишь улыбкой. А улыбка у Шуры была своя, совершенно особенная: когда Шура улыбался, получа­лось так, словно невидимый шнурочек оттягивал его губы чуть-чуть в правую сторону, как бы тянул за уго­лок рта.

Во время игры эта улыбка часто выводила из себя Люсю Уткину. Люся кричала:

— Шурка, опять ты лезешь со своей кривой улыб­кой! Выхватил мой мяч из-под носа и еще смеет улы­баться!

Команда, в составе которой сражался Шура, явно брала верх: она быстро довела счет в свою пользу до 8 : 5.

Шура то и дело обтирал рукавом красное, распарен­ное лицо. Бросаясь за трудными мячами, он часто па­дал; рубашку на правом боку и весь левый рукав изма­зал глиной. Поднимаясь после очередного падения и отряхиваясь, Шура каждый раз успевал обменяться с Зоей молчаливым взглядом. Никто этого не замечал, но брат и сестра понимали друг друга. Зое приходилось самой стирать рубашки Шуры. Чувствуя себя ви­новатым, он как бы говорил своим взглядом: «Зойка, не сердись — я сам принесу воды из колонки, сам согрею». А Зоя отвечала: «Удерешь на футбол — только тебя и видели!»

Зоя тоже распалилась в игре и раскраснелась. Взглянув на ее лицо, всегда можно было угадать, что происходит на площадке. Вот мяч идет прямо на Зою — голубовато-серые глаза Зои расширяются и от этого становятся голубее. Удачно передав мяч для удара со­седу и видя затем, как мяч уходит через сетку, Зоя сужает глаза, и тогда они, в узкой щели среди ресниц, кажутся совсем темными оттого, что ресницы у Зои чер­ные, необыкновенно густые и длинные. Вот она прику­сила нижнюю губу своими ровными белыми зубами. Это она боится, что Коркин или Пчельникова не ото­бьют мяча. Но через секунду все лицо ее мгновенно озаряется, рот слегка приоткрыт — Коркин сделал огром­ный прыжок и, «как кол», вогнал в землю «мертвый» мяч возле растерявшегося Терпачева. Люся Уткина успевает сказать ему с досадой: «Зойка сегодня сияет, как медный пятак!»

Выиграла команда Шуры и его товарищей. Да иначе и не могло быть —Шура, Хромов, Симонов и Терпачев с Люсей Уткиной часто тренировались, даже среди зимы, в спортивном зале, а у Зои и Лизы Пчельниковой почти никогда не оставалось для этого свободного времени. К тому же команда на их стороне подобралась сегодня совершенно случайная.

И все-таки Зое и Лизе Пчельниковой захотелось взять реванш.

Внезапно Зоя вспомнила, что обед еще не готов. Ка­кой тут реванш! Теперь на счету каждая минута. Она подхватила портфель с книгами, лежавший у столба под сеткой, и сразу же побежала к домику, где жили отец и мать Пети Симонова, — очень уж хотелось пить, к тому же совершенно необходимо было вымыть руки.

Зоя постучала в дверь и, не дождавшись ответа, не­терпеливо распахнула ее и прямо с порога попросила, шумно переводя дыхание:

— Ой, Марфа Филипповна, умираю — хоть глоток водицы!

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

Мать Пети Симонова, Марфа Филипповна, горди­лась тем, что к ее сыну то и дело заходят товарищи, не сторонятся их маленькой горницы, не брезгуют. Она ве­шала на кухне отдельное полотенце возле раковины — пускай кто пожелает моет руки после возни с мячом. Такой порядок был заведен еще с седьмого класса.

Марфа Филипповна давно уже знала, у кого из ре­бят какие родители: где работает отец, чем занимается мать. Это увеличивало ее радость за своего Петра, ко­торого они со стариком лет восемь назад вместе с осталь­ными своими детьми перевезли в Москву из деревни.

У Димочки Кутырина (шустрый такой мальчонка — мал, но смышлен, больно востер и расторопен; личико у него все собрано в горсточку, стянуто, словно в кула­чок: тут тебе и носик с курносинкой, и ротик, и черные глазки под гнутыми бровками), у Димочки Кутырина отец работает научным сотрудником в архиве Академии наук; мать Ярослава  Хромова  (красавица  такая,  да и сын тоже хорош на лицо) — вроде инспектора по дет­ским яслям, а его отец заведует хирургическим отделе­нием в большой  больнице;  отец  Виктора  Терпачева, всеми уважаемый старший мастер на инструментальном заводе, зарабатывает вполне даже прилично (вот только сынка избаловал: дипломат малый, аккуратист с фор­сом, много о себе понимает, вроде артист); мастером работает и отец Лизы Пчельниковой (хороша девушка скромница, видать, работящая); а мать Космодемьян­ских Шуры и Зои — учительница.

Вот с кем сидит в одном классе Петя. Одна только гордячка Люся Уткина, дочка директора завода, ни разу не была у них, а то, кажется, перебывали все ребята из девятого «А». Так ведь недаром же Люсе Уткиной дали прозвище «принцесса».

Два старших сына и дочь Марфы Филипповны давно уже отделились от родителей, работали на фабрике, и каждый из них обзавелся семьей. Марфа Филипповна любила всех детей одинаково, никого не выделяла, ко­гда жили они вместе. Но теперь, когда Петя остался при отце и матери один, оказалось, что он и есть самый любимый. Но Марфа Филипповна была и к нему стро­га, по самой природе своей баловать кого-нибудь она никогда не умела.

В школе Петю любили за доброту и отзывчивость. С виду не очень складный, длинный, худощавый и уз­коплечий, с обветренным лицом, — кожа на скулах и на буграх над бровями шелушилась зимою и летом,— с обметанными губами, влажными и белесыми в углах рта, Петя в то же время был ловкий и сильный, вынос­ливый и до отчаянности смелый. Он настолько был та­лантлив в проявлении к людям доброго чувства, что его знали не только в девятом «А», но и в параллельных классах, и в младших, и в старших. Марфа Филипповна слышала, как на переменах то и дело раздается призыв к нему о помощи: «Петя!», «Петька Симонов!» Это пи­щал какой-нибудь малыш — мальчик или девочка. Петя уже тут как тут: своими длинными, костистыми руками он расшвыривал обидчиков и выручал жертву. Он нена­видел, если кто-нибудь из старших отыгрывался на сла­бых и маленьких, в таких случаях от него пощады не жди!

Марфа Филипповна и дома и на работе одевалась всегда одинаково: черное платье с широкой юбкой в сборку, сверху одноцветный серый джемпер с черны­ми пуговицами, голову она туго повязывала простым белым платком, никогда не увидишь, какого цвета у нее волосы. Для своих пятидесяти лет выглядела моло­жаво и почти всегда сохраняла одно и то же спокойное выражение  лица,  отражавшее  сознание  своей  удачи и благодарность судьбе за то, что довелось попасть в Москву и работать при такой школе.

Пете она не раз говорила:

— Держись крепче за науку! Дорога тебе открыта, лестница широкая — шагай куда хочешь. Не отставай от других!

Начало работы для Марфы Филипповны совпало как раз с таким моментом, когда школа только что была переведена в новое здание: еще не успели убрать строительного мусора с участка; учитель биологии, Иван Алексеевич Язев, еще не посадил вокруг школы ни од­ного деревца; еще даже место под сад не было намече­но. Но в самой школе-красавице уже все сверкало.

Когда Марфа Филипповна впервые приступила к ра­боте, огромный школьный корпус в четыре этажа был для нее как храм: чистый, светлый, с четкими, яркими дольками дубового паркета, с небывало широкими ок­нами, легкими для сердца пологими лестницами и гул­кими коридорами, с физкультурным залом и многочис­ленными учебными кабинетами, одни названия которых казались ей таинственными и недоступными для ее по­нимания.

Марфа Филипповна с первого же дня привязалась к школе, и когда выходила на уборку с тряпкой и щет­кой, то казалось, не пыль она уничтожает и не сор вы­метает, а гладит, ласкает и уговаривает, чтобы все оста­лось таким же хорошим и никогда бы не портилось, потому что здесь учится Петя с товарищами. Каждую но­вую царапину на штукатурке стены или ссадину на двери она воспринимала как болячку на собственной коже.

Еще с большим уважением относился ко всему, что было связано со школой, отец Пети, конюх Аким Гав­рилович, высокий, крепкий старик с длинными, жили­стыми руками. Однако привыкнуть к своему новому положению в городе он все еще не мог и, работая, всегда сохранял на своем сухощавом лице такое выражение, как будто он временный гость на школьном участке. Он все делал необыкновенно старательно, но тихо и молча, даже возле лошади обходился без понукающих слов и кнута, действовал одними вожжами. Когда его начи­нала одолевать тоска по деревенскому полевому просто­ру, он усмирял ее тем, что находил для себя работу по­тяжелее.

Сама всегда чистенькая и аккуратная, Марфа Фи­липповна следила за тем, чтобы и Петя не ходил неря­хой. Когда Петя перешел в девятый класс, Марфа Фи­липповна приготовила ему к началу занятий новый ко­стюм: купила темно-синей полушерстяной материи, сама скроила и сшила сама. Получились ладные брюки и дву­бортный пиджак. Через несколько дней у матери с сы­ном состоялся по этому поводу разговор:

— Петя, что ж это такое получается?

— А что?

— Как же! Да костюм!

— А что?

— Как надел в понедельник, так и во вторник, и в среду, и во всю неделю таскаешь его и в хвост и в гриву!

— А для чего же его шили?

— Как для чего? Это отец Уткиной — директор, или у Терпачева — старший мастер... Разве мы можем за ними тягаться? Другого костюма у тебя теперь до конца школы не будет, что ж ты его треплешь?

— А для кого его беречь?

— Здрасте! А в чем ты в кино или еще куда пойдешь, или в парк летом, или, случится, из деревни род­ня кто-нибудь в гости приедет? Походил, кажется, хва­тит. Теперь можно опять в старом, а этот сними да по­чисти за порогом щеткой, обверни простынкой и повесь на гвоздик.

Петя сначала угрюмо нахмурился и замолчал, а по­том чистосердечно, с горячим убеждением сказал ма­тери:

— Мама, прошу вас, никогда больше об этом не го­ворите! Вы должны понять, школа — это вся моя жизнь, больше ничего у меня нет. Тут все мои товарищи, все мои друзья. Здесь и мое кино, и мой праздник — все здесь. Если костюм нельзя носить в школу, тогда он мне совсем не нужен — отнесите на барахолку.

Больше о костюме разговор ни разу не поднимался.

Школу Петя любил совершенно особой любовью. Постороннему человеку трудно даже было понять его отношение к ней. Школа для Пети не измерялась и не определялась часами пребывания на уроках или на занятиях в кружках —он знал ее всю, что называется, на­зубок: от подвала, где находилась котельная и куда они вместе с отцом таскали уголь, и до огромного чердака над четвертым этажом, служившего студией, столярной и электромеханической мастерской, где Петя вместе с товарищами помогал учителю черчения оформлять всевозможные празднества и юбилеи и школьные само­деятельные постановки.

Первые годы своей жизни Петя провел в деревне. Но и с переездом в город перемена в его жизни, как она ни была крута, не оборвала его прежних привычек, связанных с колхозным раздольем: он и здесь, на окраи­не Москвы, помогал отцу ухаживать за лошадью. Это не только не роняло его в глазах городских ребят, а, на­оборот, как он скоро заметил, служило предметом их зависти. Он поил слепого коня, задавал ему корм, а во время вспашки школьного огорода весной или уборки картофеля осенью водил в поводу, чтобы конь не сби­вал борозду.

Что касается приволья, то вокруг школы его тоже было немало. По ту сторону трамвайной линии, до са­мой железной дороги, тянулись огороды и пустыри. А прямо против школьных ворот начинался участок са­натория имени Воровского, на котором под старыми бе­резами и многолетними соснами рос густой подлесок — кустарник; здесь в зарослях попадалась даже малина. В заборе было много проломов, и ребята с давних пор считали своим неоспоримым правом пользоваться здесь в жаркие дни благословенной тенью и душистой травой. Огромный парк Тимирязевской академии ребята тоже никогда для себя не считали запретным.

Город с таким привольем Петя принял в свой ду­шевный мир без отказа и быстро в нем освоился. Такой город ничего у Пети не отнял, но прибавил бесконечно много.

Петя учился старательно, но часто все-таки бывал не в ладах с наукой. Особенно трудно давались ему рус­ский письменный и литература. Это очень огорчало Марфу Филипповну. Однако она считала, что так оно и должно быть: ведь у других ребят родители грамот­ные, а чем она со своим стариком может помочь Пете?

Вот почему Марфа Филипповна больше, чем кого бы то ни было из одноклассников Пети, любила Зою Кос­модемьянскую: та помогала отстающим.

Забежав к Марфе Филипповне  помыть  руки,  Зоя и сейчас не забыла, что в девять часов ей предстоит за­ниматься диктантом с Хромовым и Петей.

...Она пила, пила воду большими, громкими глотка­ми и никак не могла утолить свою жажду. Сегодня так хотелось пить, что Зоя сразу же ухватилась за стакан, даже не вымыв рук, как делала она это обычно, забегая сюда после игры. Ей хотелось бы взять большой ковш, наполнить его прямо из-под крана и окунуть в холод­ную воду сразу все лицо. Дома Зоя так бы и сделала, а здесь постеснялась. Вода с подбородка текла на шею, а Зое от этого было только приятно...

— Да ты присядь, Зоя, садись, — уговаривала ее Марфа Филипповна, глядя, как сжимается, проталкивая каждый глоток, ее тонкое горлышко. — Сядь, что ж ты стоишь! Нехорошо пить, не остывши.

Боясь прикоснуться к лицу грязными руками, Зоя, изгибаясь, вытерла о плечо мокрый подбородок и сказала:

— Некогда, Марфа Филипповна, надо бежать до­мой. Передайте Пете: вечером обязательно приду дик­товать.

— Куда ты спешишь, будто за тобою кто гонится? Правду сказать, в твоих годах я тоже была торопыга. Бывало, свекровь все говорила: «Не спеши жить, Мар­фа, придет смерть — скажешь: рано!» Посиди, Зоя, расскажи что-нибудь. Здорова ли мама?

— Мама здорова! — сказала Зоя. Пока говорила Марфа Филипповна, она уже успела умыться над рако­виной и теперь вытиралась кончиком полотенца, стара­ясь как можно меньше измять его. Теперь, когда она освежилась холодной водой и немного пришла в себя, Зое хотелось рассказать о своей матери, о том, как трудно ей работать. Рассказать о матери именно Марфе Филипповне было бы легче, чем кому-либо другому. Но Зоя совершенно не переносила мысли: а вдруг ее могут заподозрить в том, что ей хочется распустить нюни, пожаловаться, будто бы она ищет у кого-то утешения и сочувствия. Нет, она даже с Марфой Филипповной не стала говорить о своих домашних делах. Она только сказала:

— Заигралась в волейбол. Мама придет с ра­боты, а у меня обед не готов.

— Ну, тогда беги, беги! — теперь уже стала подго­нять ее и Марфа Филипповна. — Маму жалеть надо — беги!

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

 

Но Зое не суждено было сегодня вернуться домой вовремя.

Выйдя от Симоновых и сразу же услыхав гулкие, соблазнительные удары рукой по тугому мячу, Зоя тут же запретила самой себе смотреть на игроков, чтобы не потерять ни одной минуты. Она любила испытывать силу своей воли и постоянно находила повод устраивать маленькие тренировки. Взяв разбег, Зоя пронеслась мимо всего школьного здания и, ни разу не взглянув на площадку, выскочила на улицу.

Обычно Зоя ходила пешком. Сегодня драгоценна была каждая минута. Увидев девятый номер, не дошед­ший до остановки каких-нибудь метров двести, она мгновенно приняла решение: «Сяду на трамвай» — и рванулась вперед. Но учитель биологии, Иван Алексе­евич Язев, увидел ее через решетку школьной ограды и окликнул. По инерции Зоя пролетела мимо и, затор­мозив, проехала на подошвах, как на лыжах.

— Как раз ты мне и нужна, Космодемьянская, — сказал Язев. — Возвращайся обратно. Я тебе покажу, что должен сделать ваш класс в воскресенье.

Зоя схватилась за верхнюю перекладину ограды и подтянулась на руках, намереваясь перелезть через нее. Язев мгновенно поднял вверх обе свои руки, как бы охраняя невидимое сокровище, и сказал Зое, изменив­шись в лице:

— Забудь то, что ты хотела сделать! — Опустив руки, он добавил уже более спокойно:— Подумай, Космодемь­янская, во что превратится наш сад, если каждый будет перелезать с улицы через ограду?!

Никакого сада еще не было. Иван Алексеевич стоял на пустыре, похожем на свалку. По всему угловому уча­стку валялся строительный мусор, который не успели убрать после того, как возвели здание школы: битый кирпич, стружки, щепки, доски, комья засохшей извест­ки, ржавые обрезки кровельного железа, перепутанные мотки проволоки, металлические прутья, торчащие из земли... Вот все это Иван Алексеевич и называл садом. Только по другую сторону школьного здания в преды­дущие два года посадили десятка три молодых вишенок и яблонь, да еще сумели вдоль северной границы участка выходить долго болевшие после пересадки кусты шиповника.

Сад только еще предстояло создать. Но он уже су­ществовал как замысел Ивана Алексеевича Язева, как его мечта, а значит, нужно было его и защищать.

Иван Алексеевич не скоро отпустил Зою. Он никуда не торопился. Наслаждаясь возможностью подышать свежим воздухом, он принялся подробно объяснять Зое, какую работу должен будет выполнять ее класс в вос­кресенье.

Зоя слушала его с трудом. Разве она могла забыть про обед? Мать придет с работы уставшая, проголодав­шаяся, а обед еще только в проекте. Даже звонки про­ходивших мимо школы трамваев она воспринимала сей­час тоже как напоминание, точно вожатый дергал Зою за рукав: «Скорее беги домой, а то опоздаешь! Скорее беги, а то опоздаешь!»

А Язев входил во вкус все больше и больше. Порой он прикладывал указательный палец к далеко высту­пающему вперед подбородку своего худощавого, узкого лица и надолго задумывался, умолкал или же что-то тихо говорил про себя. И это спокойствие, любовное обдумывание плана работы по созданию сада на пусты­ре постепенно передались и Зое, она тоже начала успокаиваться.

В детстве Иван Алексеевич болел костным туберку­лезом. Опасались, как бы не начал расти горб. Болезнь удалось приостановить, но у него на всю жизнь одно плечо осталось выше другого; манеру держать голову он тоже сохранял напряженную; как бывает у людей с искривленным позвоночником; ходил слишком выпря­мившись и как бы даже откинувшись слегка назад. Он много времени проводил на открытом воздухе, но нездо­ровый, желтоватый цвет лица оставался у него всегда — и зимой и летом. Однако болезненное и даже некрасивое лицо Ивана Алексеевича делали прекрасным его удивительные глаза, вдумчивые, проницательные, каза­лось, никогда не мигающие, большие и очень темные, так что невозможно было в них различить даже зрач­ков.

Теперь он стоял, совершенно забыв о том, что перед ним голый пустырь, захламленный строительным мусо­ром,  и,  медленно опуская  свою большую,  тяжелую голову то к одному плечу, то к другому, рассказывал Зое о том, какой здесь будет сад, словно деревья, ко­торые еще только предстояло посадить, уже стоят перед ним в полном цвету.

Иван Алексеевич принадлежал к числу самых ува­жаемых преподавателей в школе; ребята любили его, но как заместителя директора побаивались. Стоять навы­тяжку перед самим директором, когда ты в чем-нибудь провинился, куда было легче, нежели, усевшись на веж­ливо предложенный тебе Иваном Алексеевичем стул, корчиться от мучительного стыда, не зная, куда девать глаза, под проницательным взглядом Ивана Алексееви­ча, которому известно наперед все, что ты придумаешь в свое оправдание. Директор «протирал с песочком», но пересыпал свою проборку хоть и язвительным, однако явно дружелюбным подтруниванием.

Совсем иное дело оказаться с глаза на глаз с Ива­ном Алексеевичем.

Иван Алексеевич был совестью школы, абсолютным авторитетом и для педагогов и для тех, кто сидел за партой. Страшно потерять уважение этого человека.

Порою Язев бывал суровым, но ребята давно уже поняли, какой это прекрасный человек, глубоко правди­вый и безукоризненно справедливый. Ребята ревнивы. Если учитель их любит, они требуют, чтобы он отдавал им себя всего. Это Язев и делал. Никаких привязанно­стей и страстей, кроме школы, у него не существовало, ибо и сама страстная его любовь к природе тоже была совершенно неотделима от ребят, от тех, кому он стре­мился привить это чувство.

Объясняя Зое план разбивки сада, Язев в то же вре­мя обращался к ней и за советами. Он спросил ее, как она находит лучше: посадить ли вдоль ограды, со сто­роны трамвайных путей, сирень или же устроить здесь заслон от уличной пыли — посеять дальневосточную ко­ноплю, за одно лето поднимающуюся выше человече­ского роста?

Решили сеять коноплю.

— Но это вопрос будущего, — сказал Язев, — а пока что надо убрать всю эту дрянь, — Язев показал рукою на кучи битого кирпича, перемешанного с щепой и стружками, на рассыпавшиеся деревянные клепки бо­чек из-под цемента, на расщепленные балки, ржавые полосы железа и прочий строительный мусор. — Когда очистите все вплоть до самой ограды, — начинайте ко­пать ямы для посадки лип! Весна не ждет!

Язев показал, на каком расстоянии от ограды надо копать ямы, глубину ям, диаметр и какие оставлять между ними промежутки. Объяснив все, что требова­лось от ребят, Язев вдруг улыбнулся, заглянув Зое в глаза, как улыбнулся бы своей дочери, и на его доб­ром лице обнаружилось великое множество крошечных морщинок, которые до этой минуты совершенно не да­вали о себе знать, даже при ярком солнце. Он спросил:

— Успеете ли за один раз? Задание не пустяковое. Спасибо, если выроете двенадцать ям. Но честь вам и слава, если посадите хоть одно деревце!

— Само собой разумеется, посадим, — сказала Зоя, встряхнув головой.— И даже успеем посадить не одну, а все липы!

— Ого! — удивился Язев и нахмурился так, что его глаза ушли далеко в тень под брови. Помолчав, он спро­сил Зою: — А думала ли ты когда-нибудь, Космодемь­янская, о том, что существует все-таки разница между уверенностью в своих силах и самоуверенностью? Со­ветую тебе, когда ты придешь домой и приготовишь все, что вам задано на завтра, советую тебе подумать как следует о том, что я тебе сказал.

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

Космодемьянские жили по Старопетровскому проез­ду, не более как в километре от школы.

Эта далекая окраина Москвы вдруг сразу стала близкой, как только было построено метро. Зое испол­нилось одиннадцать лет, когда под землей прошел пер­вый поезд до станции «Сокол». Трамвайная линия, про­ложенная по Новоподмосковной улице, на которой стоит школа, связала последнюю станцию метро с Тимирязев­ской сельскохозяйственной академией. После этого весь район вокруг деревни Старое Коптево начал быстро за­страиваться.

Лес, примыкавший к парку академии, почти весь све­ли и выкорчевали; началось строительство многоэтаж­ных жилых корпусов и стандартных домов для рабочих и служащих; над районом поднялись трубы новых заводов. Но повсюду между свежесложенными стенами и заборами, огораживающими участки, куда только что привезли строительный материал, повсюду сохранилось еще много деревьев и кустарника, а среди огородных делянок попадались совершенно нетронутые луговины. Трава на них никогда не выгорала, — местность здесь сыроватая, подпочвенная вода стоит высоко; на границе отдельных огородных участков прорыты осушительные канавы; они тоже обильно зарастают сочной, яркой травой.

Ранней весной здесь желтым-желто от одуванчиков. Из всех цветов эти цветы, должно быть, самые неистре­бимые. Когда они появляются в несметном количестве, медовый, солнечный свет, исходящий от их лепестков, преображает всю местность. Сколько бы ни плели вен­ков девочки в мае, сдваивая цветы и страивая в каж­дом круге, от этого одуванчиков не убудет; не могут их истребить и мальчишки, засовывающие в рот стебель одуванчика и для того, чтобы он завивался, как пру­жинка, приговаривающие: «Баран, баран, завей рожки! Баран, баран, завей рожки!» Даже прожорливые козы не успевают расправиться с одуванчиками, прежде чем они отцветут.

Коз много, их пасут древние старушки — матери сте­клодувов из кустарной артели, той, что возле плотины Тимирязевского пруда, матери слесарей, фрезеровщи­ков, шлифовальщиков, мастеров, наладчиков со станко­строительного завода, из ремонтных мастерских. Пере­двигаясь следом за своими козами, они вяжут теплые чулки, не выпуская поводка из рук.

Пасут коз вдоль канав и ребята младших возрастов. Забив колышек в землю, пристроив коз на приколе, они лихо треплют свою обувку, с азартом гоняя по кочкам, канавам и огородным грядкам футбольный мяч или, если нет мяча, тряпичный ком, сшитый из ветоши и лос­кутов. Немало страдал от их азарта и находившийся поблизости опытный участок совхоза при Тимирязев­ской академии, сплошь засаженный редкостными сорта­ми клубники.

Дом, где жили Космодемьянские, — двухэтажный, рубленный из толстых бревен; невысокое крыльцо его в шесть ступенек, обшитое узкими строгаными досками, служило общим входом и выходом прямо на улицу для жильцов второго и первого этажей.

Такие дома с очень скучным, ничем не украшенным фасадом еще доживают свои последние дни на москов­ских окраинах. Но уже повсюду между ними поднялись стальные стрелы огромных подъемных кранов, и куда ни глянешь, из-за крыш двухэтажных домов с удиви­тельной быстротой поднимаются кирпичные корпуса многоэтажных великанов, облицованные керамикой. Эти исчезающие теперь почти ежедневно деревянные дома обычно окрашивались в очень темный кирпичный цвет, как товарные вагоны на железных дорогах. Но дом, в котором жили Космодемьянские, не был окрашен еще ни разу; его добротные сосновые бревна хорошо сохра­нились и лишь слегка потемнели от времени. По ночам на фонаре, прибитом возле крыльца, светилась цифра порядкового номера дома: 7.

Участок вокруг дома никогда не огораживали, но по его границе густо, как ограда, рос боярышник; узлова­тые ветви боярышника к весне начинали отливать крас­нотою с темными пятнами прозелени, становились слов­но бронзовые; цвел он всегда удивительно щедро.

Комнату Космодемьянские получили маленькую, но солнечную, очень приветливую — широкое окно ее смот­рело прямо на юг. Летом вид из него был совершенно дачный. По обе стороны окна росли, дотягиваясь своими ветвями до самых стен дома, две сосны, сохранившиеся еще от той поры, когда здесь стоял лес. Зимою то и дело на ветвях показывались синицы-московки; иногда мелькало алое пятнышко пухлой грудки снегиря. И дальше, перед окном, по всему участку сохранилось еще немало сосен и берез. Кое-где почва среди деревьев была вско­пана и разделена грядками под огородики, но большая часть ее оставалась все еще нетронутой; она густо по­росла муравою — «гусиными лапками», того сорта жму­щейся к земле, низкорослою травкой, которая не боится ребячьих ног.

Здесь можно было без всяких помех играть в па­лочку-выручалочку, в чижика или гонять футбольный мяч. Можно было и просто поваляться на траве или по­читать книгу, найдя тень под березой или сосной. Зоя, когда подросла, любила читать, сидя, как на удобном диванчике, на стволе причудливо изогнувшейся березы.

Это дерево росло недалеко от невысокого забора сосе­дей, за которым, тоже среди обильной зелени, поднима­лась крыша небольшого домика в три окошка по фа­саду. Здесь жил сын железнодорожного служащего Миша Чижов — отчаянный любитель футбола, сподвиж­ник по этой части Шуры Космодемьянского; он не мог сделать и десяти шагов без того, чтобы не наподдать носком ботинка какой-нибудь камешек или сбитый вет­ром сучок. На участке Чижовых чуть поблескивал силь­но затененный березками крошечный, так сказать, до­машний прудик; здесь в жаркую пору можно было по знакомству даже искупаться ребятам, если солнце так донимало, что до пруда в парке академии казалось не­стерпимо далеко.

Пейзаж по другую сторону дома № 7, если с крыль­ца взглянуть через улицу, прямо на север, был гораздо просторнее: его ограничивал по горизонту только густой Тимирязевский парк; но парк начинался метрах в вось­мистах, не ближе, а до него сплошь тянулись огороды, канавки, заросшие травой, и козьи лужайки. Среди ого­родов просторно стояли, как бы опасаясь приблизиться один к другому, только пять или шесть домиков полу­дачного типа. Мимо них шла к парку грунтовая дорога, сильно заросшая травою, как обыкновенный деревенский проселок. Зоя и Шура за годы своей жизни на Старопетровском проезде множество раз промерили ее своими шагами.

Сейчас по этой дороге невозможно пройти — так ее развезло после весенних дождей. Ведь это только на школьном дворе сухо, — школа стоит все-таки чуть-чуть повыше, там появилась даже травка на тех местах, где вдоль ограды граблями соскребли прошлогодний мусор, расшевелили землю. А здесь, на огородных делянках, неряшливо валяются затекшие грязью бурые плети неубранной картофельной ботвы, мертво торчат на обмяк­ших, расплывшихся грядках грязные кочерыжки капу­сты; канавы не могут вместить всей талой воды, она переливается через край и как раз против дома Космо­демьянских напрудила в низинке целое озеро.

Но над всем этим сияет животворящее солнце, и даже ребенок малый знает — пройдет еще несколько погожих дней, и все, что видимо здесь глазу, сказочно переменится.

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

 

По деревянной лестнице Зоя быстро поднялась на второй этаж. После яркого солнца весенней улицы она, как слепая, вошла в темный коридор и лишь ощупью отыскала маленький висячий замок на дверях своей комнаты. Не успела она еще попасть ключом в скважи­ну, как вдруг — и замок сердечком, и дверь с железной скобой, и белая, поцарапанная штукатурка стены — все сразу возникло перед Зоей в потоке дневного света, вырвавшегося из комнаты соседки Космодемьянских Лины Ермолаевой. Она настежь распахнула свою дверь за спиной у Зои и проговорила со вздохом облегчения:

— Ну, слава богу, пришла! Я заждалась тебя, Зоя!

— А что такое?

— Побегу в райсобес насчет пособия. Обещали сего­дня оформить. Послушай, Зоя, моего Васю, а то как бы без меня не проснулся.

— Иди, не беспокойся, — сказала Зоя. — Только зна­ешь, Лина, что я тебя попрошу? Дай мне, пожалуйста, твою керосинку — опаздываю с обедом; на двух керо­синках я успею до маминого прихода.

— Бери! Ставь свою кастрюлю прямо у меня в ком­нате, зачем тебе таскать туда-сюда керосинку?

Лина сняла с вешалки пальто, надела его и, заправ­ляя сзади платок под ворот, продолжала говорить:

— Я бы взяла Васю, понесла бы с собою, да кой-чего купить надо — он мне руки свяжет. Кабы мне один хлеб, а то и круп надо взять, и соль на исходе, и мыла нет.

Из всех жильцов второго этажа, — а здесь так же, как и внизу, было шесть отдельных комнат, — с Линой Ермолаевой, работавшей фрезеровщицей на станко­строительном заводе, у Космодемьянских еще с давних пор установились самые хорошие отношения. Она по­мнила Зою и Шуру маленькими детьми и знала их по­койного отца. Когда семья Космодемьянских переехала на Старопетровский проезд, Лина уже жила в этом доме. Она и сама тогда была еще молодая, — сейчас ей шел только двадцать девятый год, — и вышла замуж тоже здесь же, при Космодемьянских. Ее сосватал ти­хий, молчаливый милиционер. Он любил выпить, но и после приема обильной дозы горячительного умел оставаться в квартире незаметным. Никаких скандалов в их комнате никогда не было слышно. Как переживает Лина то, что муж в последнее время стал редко бывать дома, тоже никто не знал.

Хорошие были у Лины глаза — светло-карие, широ­ко открытые под мягко изогнутыми бровями, лицо — приветливое и простое, но в то же время по-особому сосредоточенное, с тою как бы затаенной значительно­стью, какую часто можно видеть у молодой матери, кор­мящей грудью первого ребенка.

Лина всегда охотно помогала матери Зои: то, бы­вало, постирает что-нибудь из белья, то принесет воды из колодца, — в первые годы жизни по Старопетров­скому проезду еще не было водоразборной колонки, — или же, отправляясь за покупками в магазин, выполнит заодно и какое-нибудь поручение. Но по мере того, как Зоя и Шура подрастали, поручений и просьб станови­лось все меньше. Зоя и Шура сами носили воду, Шура колол дрова и приносил их наверх из сарая, Зоя топила печь. Она давно уже приучилась мыть пол и могла при­готовить обед; постепенно она все больше и больше при­нимала участие в хозяйстве. Положение менялось: те­перь уже Зоя помогала Лине.

Почувствовав себя неожиданно хозяйкой двух ком­нат, Зоя улыбнулась: после ухода Лины дверь в ее ком­нату оставалась широко открытой; раскрыла Зоя дверь и в свою комнату. Некоторое время она постояла в ко­ридоре в раздумье, соображая, что надо делать в первую очередь, чтобы напрасная суетня не занимала лиш­него времени. Но это стояние на одном месте отняло у нее не более минуты, — дальше все пошло быстро и без всякой задержки.

Прежде чем вымыть после школы руки, Зоя напол­нила обе керосинки: сначала в комнате Лины, — заодно взглянув на ходу на ее спящего сынишку, — потом на­лила керосин в свою. Тут же Зоя зажгла фитили, чтобы не прикасаться больше ни к чему пахнущему кероси­ном. После этого она тщательно вымыла руки и, не вы­тирая их, хорошенько промыла в миске мясо, а заодно уж, чтобы не мочить больше рук, промыла рис, расти­рая его между ладонями. О котлетах, о возне с мясо­рубкой и думать нечего — не успеет. От завтрака оста­лось молоко. Зоя решила на второе сварить молочную кашу. Рис она поставила на керосинку Лины, а в своей комнате — мясо, здесь удобнее готовить суп, ближе к припасам. В их маленькой комнате все было рядом, стоило только протянуть руку: направо от двери при­слонился к стене маленький стол; на нем готовили и здесь же обедали; возле стола — коричневый шкафчик для посуды, в нем же, внизу, хранились продукты, все­гда в небольшом количестве: никогда не делали запасов; слева от двери стояло ведро с водой и тут же — та­буретка и на ней керосинка; дрова и бидон с керосином держали во дворе, в дощатом сарайчике.

Комната для троих была мала — негде даже поста­вить третьей кровати, и Шура спал на полу.

По мере того как дело с приготовлением обеда по­двигалось вперед, настроение у Зои поднималось. Она начала петь, когда промывала еще только рис, доволь­ная тем, что чистые белые зерна лежали на дне кастрю­ли, не поднимая больше мути, сколько бы она ни терла их между ладонями. Сначала Зоя пела тихо, потом все громче и громче. Во время стряпни и возни по хозяйству Зоя пела почти всегда, при этом она часто обходи­лась даже без слов, просто выводила своим чистым, ме­лодичным, мягким голосом какие-нибудь рулады, вроде: «Тра-та-там, тру-тра, трам!» Но сегодня Зоя сразу же запела:

 

 

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед,

Чтобы с боя взять Приморье —

Белой армии оплот.

 

 

Обычно в эти предвечерние часы Зоя старалась петь тихо, потому что как раз в это время к преподавателю музыки Синицыну, жившему со своей семьей в двух комнатах, самых дальних по коридору, приходили за­ниматься ученики.

Сегодня у Синицына тоже шли занятия. Зоя видела, как по коридору прошел к нему хорошо запомнившийся ей по предыдущим посещениям рыженький восьмиклассник из двести двенадцатой школы; часа через полтора появилась девочка лет двенадцати с широкой папкой для нот. До слуха Зои, как всегда, доносились звуки гамм и разыгрываемых учениками Синицына упражнений. Но все эти звуки были такие привычные для Зои, невыразительные и скучные, что она без всякого труда забыла о них, продолжала делать свое дело и не пере­ставала петь. А так как сегодня надо было торопиться, она невольно была в приподнятом настроении и, сама того не замечая, пела необычно громко, совершенно не обращая внимания на то, что дверь в коридор открыта настежь. И даже переходя по нескольку раз из своей комнаты в комнату Лины и обратно, она тоже пела, не убавляя голоса. Ребенок Лины продолжал спать — он мог спать при каком угодно шуме.

Все было еще ничего, пока Зоя не начала чистить картошку, — пора было заправлять суп. Радуясь тому, что с приготовлением обеда дело подходит к концу, — значит, можно будет приниматься за уроки, — Зоя запе­ла «Песенку Клерхен» Бетховена:

 

 

Гремят барабаны и флейты звучат,

Мой милый ведет за собою отряд,

Копье поднимает, полком управляет,

Ах, грудь вся горит, и кровь так кипит!

Ах, если бы латы и шлем мне достать,

Я стала б отчизну свою защищать!

Пошла бы повсюду за ними вослед...

Уж враг отступает пред нашим полком,

Какое блаженство быть  храбрым  бойцом!

 

 

Только было Зоя, бодро подчеркивая боевой ритм песенки, приноровилась опустить очищенный и нарезан­ный дольками картофель в бьющий крутым паром буль­он,— в коридоре раздались резкие шаги Синицына, и вот он появился на пороге.

Это был высокий худощавый человек лет сорока пяти, с отброшенными назад довольно длинными вью­щимися светлыми волосами, с продолговатым лицом, которое сильно портили бесцветные брови и напряжен­ный взгляд серых, навыкате глаз.

В доме большинство жильцов работали на ближай­ших заводах. Синицын считал себя среди них натурой артистической и ко всем относился высокомерно. В его манерах и привычках, даже в костюме и в прическе сквозило желание ото всех отгородиться и поставить себя в особое, привилегированное положение; его под­черкнутая брезгливая опрятность также вызывалась все тем же мелочным стремлением возвыситься над окру­жающими. В доме всем было известно, что со своей женой он живет не в ладах: постоянно уходит куда-то по вечерам, а иногда и вовсе не ночует дома.

Работая преподавателем в музыкальной школе и да­вая частные уроки на дому, Синицын много зарабаты­вал, семья его ни в чем себе не отказывала.

Но никогда за все годы совместной жизни, ни разу никто в доме не слыхал, чтобы Синицын что-нибудь сыграл для своей семьи, для своих учеников или хотя бы для самого себя, что называется, для души — он только преподавал. Зато нередко по всему коридору, несмотря на закрытые двери, раздавались резкий, крик­ливый голос Синицына и его грубая брань.- Во время семейных ссор он не считал нужным себя сдерживать.

И вот этот человек появился сейчас на пороге и, устремив на Зою недобрый взгляд своих холодных серых глаз, заговорил, раздражаясь все больше и больше:

— Зоя, ты еще девчонка, чтобы издеваться надо мною. Мало того, что орешь во все горло, ты еще вдо­бавок открыла дверь настежь. Ты же знаешь, что в эти часы у меня уроки!

— Андрей Петрович! — успела только сказать Зоя. Она хотела извиниться и объяснить Синицыну, почему открыта дверь, напомнить о ребенке Лины. Однако он не дал ей договорить.

— Безобразие! Извольте не забывать, что ваша семья живет в коммунальной квартире. Когда советская власть предоставит вам отдельный особняк, тогда бу­дете там делать что угодно, хоть хрюкайте и стойте на голове! Безобразие! — повторил он еще раз, с лицом, вдруг побледневшим до синевы, и, круто повернувшись, так хлопнул дверью, что она открылась бы снова, если бы ей не помешало пальто Зои, упавшее с вешалки на пол.

Зоя подхватила пальто, бросила, чтоб не терять вре­мени, к себе на кровать и, распахнув дверь, выскочила в коридор. Она хотела ответить Синицыну. Но Сини­цын уже скрылся у себя в комнате. Через минуту от­туда снова донеслись однообразные звуки музыкальных упражнений, извлекаемые из пианино неуверенными пальцами ученика.

«Жалкий человечишка!» — проговорила Зоя про себя и, возвратившись в комнату, повесила пальто на место.

Но еще долго она не могла успокоиться: лицо Синицына в пышном ореоле откинутых назад волос, с глазами холодными и совершенно пустыми, навязчиво возникало перед нею, словно он все еще стоял на пороге.

Чтобы отделаться от неприятного ощущения и ско­рее приняться за приготовление уроков, Зоя решила принести ведро воды из колонки, хотя это было обя­занностью Шуры. Она даже взяла уже ведро, но потом задвинула его с громким стуком на место в угол, про­говорив: «С какой стати! Неужели я так слаба, что ка­кое-то ничтожество может выбить меня из колеи, мо­жет нарушить мои планы? Ни за что на свете!»

Каша сварилась. Зоя поставила ее на стол, закрыла кастрюлю газетами и шерстяным платком, чтобы она оставалась теплой до прихода матери. А мясо пускай себе уваривается. Зоя убавила огонь, прикрутила фи­тили. Можно садиться за стол, готовить уроки.

Стол для занятий, поставленный между кроватями Зои и матери, упирался в подоконник узкой стороной. Это было сделано для того, чтобы Зоя и Шура могли заниматься за одним столом одновременно, иначе меж­ду столом и кроватями не поместились бы стулья.

Зоя решила сначала заняться физикой. Но едва она сосредоточилась и, казалось, начала уже догадываться, какую применить ей формулу для решения задачи, она вспомнила хулиганские слова Синицына, и опять воз­никли перед нею серые глаза Синицына, злые, холод­ные. Ниточка, за которую она только что было ухвати­лась, чтобы пойти за нею по сложному лабиринту алге­браического решения, мгновенно выскользнула у нее из рук, мысли стали бесформенными, расплывчатыми, пе­рескакивающими с одного предмета на другой. Зоя тер­петь не могла такого беспомощного состояния, она ста­новилась противной самой себе. «Где же моя сила воли? — думала она в такие минуты. — Я тряпка, я ничтожное существо и еще смею критиковать других!»

Она резко поднялась со стула и хотела с грохотом его отодвинуть. Но стул стронулся всего только на не­сколько сантиметров и уперся в кровать.

Зоя распахнула окно, затрещавшее в пазах, и жадно вдохнула холодеющий перед вечером воздух. Солнце передвинулось уже далеко на запад. В его косых лу­чах, казалось, жарче накалялся красноватый ствол сосны; кора сильно шелушилась, и отдельные, покоробив­шиеся чешуйки просвечивали сейчас насквозь, как па­пиросная бумага.

От резкого, быстрого движения, от нескольких вздо­хов полной грудью у открытого окна и оттого, что Зоя беспощадно пробрала сама себя, что-то в ее сознании вдруг совершенно изменилось. Заветная ниточка теперь снова была в ее руках, Зоя тянула за нее сильней, силь­ней и — вот она, необходимая для решения задачи фор­мула, вдруг вспыхнула в ее сознании вся целиком, как на экране.

— Какая я дура! — сказала Зоя вслух и громко рас­хохоталась.

Она с размаху села на затрещавший под ней стул и принялась записывать решение. Однако закончить эту работу Зое удалось не скоро. В комнате Лины начали раздаваться хорошо знакомые Зое звуки, очень тихие вначале, но тем не менее отчетливо слышные, несмотря на бурные гаммы, разыгрываемые в назидание учени­кам на этот раз, по-видимому, самим Синицыным. Сна­чала это было что-то среднее между пыхтением и чмо­каньем, и, наконец, потек, как тоненький ручеек, жалоб­ный, тихий младенческий плач, вызвавший у Зои улыбку.

Зоя прикрыла медным колпачком чернильницу, по­ложила возле нее ручку и, откинувшись на спинку сту­ла, громко, нараспев проговорила, намеренно подражая интонациям и самому голосу Лины:

— Иду! Иду-у, сокровище ты мое ненаглядное, иду! Не в первый раз Зоя оставалась одна с ребенком Лины. Окинув быстрым взглядом ее комнату, Зоя уви­дела на привычном уже месте, возле печки, сохнувшие на веревочке пеленки и, сдернув их на ходу, подошла к детской кроватке.

— Ну так и есть! — сказала она, сунув руку под стеганое одеяльце. — Море разливанное...

Она считала себя виноватой: надо было раньше вспомнить о ребенке и пощупать пеленки, не дожидаясь, когда заплачет, тогда бы не промокло до такой степени одеяло. Во что теперь завернуть? Зоя быстро побежала к себе в комнату и сняла с кровати свое шерстяное одеяло. Пока она складывала его вдвое и для удобства расстилала на столе, разглаживала поверх него пеленку, пока она затем разворачивала плачущего ребенка и освобождала его от мокрых пеленок, она не переста­вала уговаривать его, успокаивать:

— Ну, виновата, ну, извини, пожалуйста, меня, - не сердись, виновата: заучилась, забыла про тебя. Но за­чем же так орать, подожди одну минуточку!

И ребенок в самом деле начал понемногу затихать и только нетерпеливо, жалобно стонал.

— А вот мы сейчас будем сухие. Умный мальчик, он понимает, что кричать нельзя. Хороший мальчик, красивый мальчик, он сейчас опять будет спать.

Никто никогда не видел Зою такой растроганной, в умиленном состоянии. Когда Зоя оставалась с ребен­ком один на один, без свидетелей, она неузнаваемо из­менялась. Она постеснялась бы при других обнаружить себя такой ласковой и мягкой, точно в этом ее нянченье с ребенком было что-то ненастоящее, как игра в куклы.

Бережно, но без всякой боязни Зоя подняла ребенка из кроватки и уложила его на столе, ловко заправила ему меж ножек высохший у печки, чистенький треугольник-подгузничек, умело справилась с пеленками и, за­вернув в свое одеяло, взяла на руки и принялась ука­чивать.

Но ребенок вдруг резко закричал, словно его оскор­били, обманули, — он ожидал совершенно не этого. Те­перь он начал извиваться, корчиться на руках у Зои, как бы пытаясь сбросить все, чем она так старательно его обернула.

Она понесла его в свою комнату, села на кровать матери и, тихо укачивая, стала напевать колыбельную песню; потом опять вернулась в комнату Лины и на­чала ходить из угла в угол, все время разговаривая с крикуном: «Да, да, ты никого не боишься. Ты будешь смелым, ты будешь храбрым... Только замолчи, пожа­луйста... А может быть, ты будешь изобретателем? То­гда расскажи мне, что же ты изобретешь? А может быть, ты будешь оратором, «агитатором, горланом, гла­варем»? Тогда побереги свой голос, малютка, он еще тебе пригодится!»

Наконец Зоя поднесла ребенка к большому зеркалу, стоявшему на комодике у Лины, и проговорила:

— Посмотри на себя. Кто это? И тебе не стыдно?

Но ребенок залился еще сильнее.

Когда же вернется Лина? А что, если она задер­жится еще надолго? Ну, а если вообще с нею случилось какое-нибудь несчастье, как же тогда накормить ребен­ка? Хоть бы скорее пришла из школы мама, она может что-нибудь придумать.

А ребенок не унимался. Наоборот, казалось, что го­лос его становится все громче и громче. Когда он «за­ходился» от нестерпимого крика, на его верхней десне обнажались два крошечных зубика, как две влажные розовые жемчужинки. Он так ужасно раскрывал рот, что видна была вся зияющая гортань, и становилось страшно, что ребенок задохнется от крика.

Он хочет есть. Но что же Зоя может сделать? Она с отчаянием крепко прижала, притиснула его к своей девичьей груди... И ребенок вдруг смолк, на мгновение притих, а в ней самой шевельнулось какое-то совер­шенно неведомое ей прежде странное чувство. Нагнув голову до боли в шее, Зоя пристальнее взглянула на притихшее существо, точно только сейчас его узнала, словно это был ее собственный ребенок. Что-то горячее бросилось ей в лицо и медленно разошлось по всему телу. Она взглянула на себя в зеркало, вмещавшее ее по пояс вместе с прижатым к груди ребенком, но почти ничего там не увидела, потому что от нестерпимого, ра­достного смущения у нее на глазах  выступили  слезы.

Но в это мгновение ребенок, как бы решительно про­тестуя против нахлынувших на Зою переживаний, тре­пыхнулся у нее на руках что есть силы и, после минут­ного отдыха, завопил с удвоенной силой.

— Ах, мама, — сказала Зоя, — когда же придет наша мама?!

Она снова принялась ходить по комнате из угла в угол и, резкими движениями укачивая ребенка, запела с решительной энергией боевым тоном:

 

 

С неба полуденного жара — не подступи!

Конная Буденного раскинулась в степи.

 

 

Мужественное очарование этой песни нисколько не действовало на ребенка. Он так кричал над самым ухом у Зои, а она в свою очередь так старалась его перекри­чать, что совершенно не слыхала шагов Синицына, и только когда она закончила последнюю фразу, до ее слуха дошли наконец слова:

— Лина, прекратите это безобразие! Сколько раз я вам говорил, что в эти часы я работаю с учениками! Почему у вас дверь настежь? Почему вы позволяете орать в своей комнате посторонним? Мало вам того, что орет ваш ребенок?!

Увидев наконец, что Зоя одна с ребенком, Синицын, перешагнув порог, уперся, распялив руки, в оба косяка двери и так на мгновение замер от душившего его воз­мущения.

— Безобразие, Космодемьянские! — вырвалось нако­нец из его горла почему-то во множественном числе, словно он раз навсегда хотел заклеймить всю породу Космодемьянских. — Вы решили целый день не давать мне работать, — продолжал Синицын, сохраняя офи­циальное «вы». — Черт знает, что такое! Раскрыли дверь настежь, ребенка превратили в свою куклу и за­бавляетесь, а на других вам плевать с высокого дерева. Заткните ему рот, или я вышвырну его за окно!

Зоя положила ребенка поперек кровати Лины и вплотную подошла к Синицыну. Он опустил руки и от­ступил за порог в коридор. Ему хорошо было видно лицо Зои — на нее падал свет из окна.

— Знаете, что я вам скажу, гражданин Синицын? Зоя стояла, слегка расставив ноги, как бы для того, чтобы иметь больший упор, голову она, по своему обык­новению, когда бывала раздражена или требовалось до­казать что-то очень трудное, наклонила чуть-чуть набок, глаза сильно сощурила и пристально смотрела сквозь ресницы в серые, застывшие, навыкате глаза Синицына. Встряхнув головой, чтобы легла на место спустившаяся было на правую бровь упрямая прядь волос, Зоя по­вторила:

— Знаете, что я вам скажу?

Синицын молчал. Он сделал еще несколько шагов назад. Во взгляде Зои было что-то такое, чего не мог выдержать Синицын. Он отступил еще на один шаг и вдруг, отвернувшись от Зои, пошел в дальний конец ко­ридора, к себе в комнату.

Ребенок закричал опять.

— Хороший мой! Ведь ты же у нас умный маль­чик,— сказала Зоя, успокаиваясь, растроганная тем, что ребенок молчал, пока длилась сцена, вызванная прихо­дом Синицына.

Беря его снова на руки, Зоя услыхала, как на лест­нице заскрипели деревянные ступеньки. По тому, как этот скрип торопливо поднимался, будто по клавиатуре, все выше и выше, она поняла — возвращается Лина.

— Мама идет! Наша мама идет! Скорее идем встре­чать маму, — сказала Зоя, высоко поднимая ребенка и поворачивая его лицом к выходу.

В самом деле, хлопнула первая дверь тамбура, затем открылась вторая и — вот она, на пороге уже стоит, улыбающаяся, довольная Лина.

— Сейчас, сейчас! — заговорила она с притворной сварливостью, вынимая из сумки покупки и расклады­вая их на подоконнике. — Я уж с улицы крик услыхала. Ах ты бессовестный, Васька, не можешь спокойненько мать подождать,. Небось замучил тетю Зою, руки ей оборвал?

Повесив пустую сумку на гвоздик, Лина вдруг заме­тила, что ее сын завернут в чужое одеяло.

— Да что же это такое?! Да ведь у меня под по­душкой— сухое свернуто, зачем же ты свое?! Зоя, ми­лая ты моя, уж как я тебе благодарна, как благодарна! Что бы я без тебя смогла? А теперь, гляди, все взяла, что хотела. Сыночек ты мой родной, теперь мы с тобой богатые.

Зою сейчас раздражала говорливость Лины, ей ка­залось, что Лина все делает слишком медленно.

— Да перестань ты хвалиться, после все расска­жешь. Он же есть хочет, измучился без тебя, охрип.

— Ничего, пускай привыкает! Чего тут такого? Зато голос будет крепче! Какой же это ребенок без кри­ка? Кто погорластее — тот в жизни свое скорее возьмет. Валяй, сынок, заливайся! Скажи, сыночек, тете Зое, что рабочему человеку голос нужен твердый, настойчивый.

Произнося все это суровым голосом и нисколько не торопясь, не обращая внимания на крик, который для Зои теперь стал почти нестерпимым, Лина между тем была полна нежной материнской прелести, глаза ее лу­чились. От быстрого бега она разрумянилась, но и ру­мянец у нее был не ярко крикливый, а мягкий, и вся кожа лица влажная, нежная. Когда Лина, сняв жакетку, закатала рукава кофточки выше локтей и подставила ладони под струю воды умывальника, Зою удивила бе­лизна ее рук. Морщась от крика ребенка, Зоя спросила:

— Лина, я тебя давно хотела спросить: вот ты работаешь на заводе, в буквальном смысле у станка. Почему у тебя такие руки?

— А-а, завидуешь? — сказала Лина, намыливая пальцы, поворачивая и рассматривая их со всех сто­рон. — Ничего хитрого, Зоя, нет. У нас на фрезерном станке детали из обработки выходят горячие — голой рукой не возьмешь. Вот и весь секрет моей косметики: работаем в резиновых перчатках — руки парятся!

— Ну, теперь давай сюда моего сорванца, — сказала она, поудобнее усевшись на кровати и расстегивая ма­ленькие пуговицы белой кофточки. — Давай его сюда!

Как только она взяла своего сына у Зои, он мгно­венно замолчал, когда же она высвободила из одеяла его ручонки, он вцепился ими в кофточку матери и весь затрясся от мелкой дрожи нетерпения и в то же время часто-часто дышал, как бы задыхаясь.

— Ну, сейчас, сейчас, моя золотиночка, кровинка моя ненаглядная! На!

Ребенок, ухватившись обеими ручонками за грудь матери, засопел, жадно зачмокал ртом, но скоро успо­коился и постепенно затих с широко открытыми гла­зами, ставшими вдруг блаженно бессмысленными.

Зоя тоже затихла. Все это она видела уже много раз, начиная от того, как порывисто открывалась дверь, по­являлась на пороге Лина, и кончая этими блаженными, немигающими глазенками младенца, припавшего к ма­теринской груди, но ее никогда не переставало удивлять превращение, которое в течение каких-то мгновений со­вершалось с Линой. Придет она с работы и пока суе­тится по комнате: снимет пальто, развяжет платок, тщательно умоется и поправит волосы перед зеркалом, она все еще сохраняет озабоченный будничный вид; в ее движениях еще оставалось что-то от жестов на заводе; она еще как бы не вся возвратилась домой. Но вот Лина села поудобнее на свою кровать, пальцы проворно выдавливают из петелек на кофточке одну за другой маленькие пуговицы, и сынишка, весь затрепетав от не­терпения, ухватился обеими ручонками за грудь, до та­кой степени переполненную молоком, что сквозь кофточку проступили два влажных пятнышка; как только припал он к ней горячим своим ротиком и жадно при­нялся утолять голод, Лина вдруг как бы озаряется изнутри. Необыкновенная тишина устанавливается в ком­нате, независимо от того, что бы ни происходило в до­ме— внизу или же на втором этаже.

После долгого молчания Лина проговорила, не сво­дя глаз с сына:

- Вот для каких героев мы работаем, коммунизм строим!

Подняв голову и встретившись взглядом с широко раскрытыми, ярко заголубевшими глазами Зои, Лина вдруг заметила в этих глазах что-то ранее незнакомое ей. Улыбнувшись чуть-чуть с лукавинкой, Лина сказала:

— Придет время, я тоже тебе так-то помогу. Кон­чай скорей школу, Зоя!

Зоя слегка покраснела и, сощурив глаза, тихо пока­чала головой. Не зная толком, так ли поняла ее Зоя, но убежденная в том, что сейчас они не могут быть не согласны в мыслях друг с другом, Лина добавила:

— Ведь есть же такие дуры несчастные — остере­гаются иметь детей. А потом бьются головой о стенку, да уже ничем не поможешь — поздно!



ГЛАВА ШЕСТАЯ

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

 

Шура не сразу попал домой после игры в волей­бол — Димочка Кутырин попросил его зайти к нему, хо­тел посоветоваться по поводу сборки подвесного мотора для лодки.

Димочка начал собирать мотор еще в середине зи­мы. Большинство деталей он покупал на рынке у слу­чайных людей, покупал постепенно, по мере того как у него накапливались деньги. Все шло как будто не­плохо, но когда попробовал запустить мотор, — ничего не получилось. Ему хотелось обойтись без посторонней помощи, пригласить товарищей на готовое. Приехали бы они к нему под Коломну, где он каждое лето проводил у дяди на даче, а лодка с мотором уже на плаву!

Теперь это дело могло сорваться — чего-то он не по­нимал в моторе: три раза разбирал все детали до вин­тика, промывал их в бензине и снова собирал, но, когда пробовал запустить, мотор глох после первых же оборотов.

Оба  приятеля  увлекались технической литературой и оба любили рисовать, хотя мечты у них были совер­шенно несхожие: Димочка давно уже решил поступить в авиационный институт на конструкторский факуль­тет, а Шура мечтал стать художником.

Страсть к рисованию у друзей была настолько серь­езной, что они вместе ездили в Музей изящных ис­кусств и занимались там в студии. В то же время Шура неплохо разбирался в вопросах техники и порою мог дать дельный совет. Димочка не раз в этом убеждался.

Что же касается самого Димочки, то он проходил круг развития, типичный для подростка, мечтающего стать изобретателем, инженером-механиком, корабле­строителем или авиаконструктором; как известно, такие ребята чуть ли не с младенчества ломают игрушки для того только, чтобы понять, как они устроены, носят в карманах гвозди, мотки проволоки, плоские слитки олова и «всякую дрянь», по определению матери, что-то выкраивают из картона и клеят, кромсают консервные банки, мастерят какие-то сложные конструкции, потом внезапно все это бросают, чтобы дня через два снова что-то клепать, грохая молотком, и плавить на примусе олово, выбрав время, когда никого нет в кухне.

Но теперь, когда Кутырин подрос, не нужна стала и кухня — дело было поставлено на более широкую ногу: он оборудовал в дровяном сарае настоящую ма­стерскую, куда то и дело просились даже взрослые соседи, не говоря уже о ребятне, — кому вставить-заменить проржавевшее донце в ведре, кому запаять чайник; одному починить сундучок перед поездкой в колхоз на отпуск, у другого гвоздь в сапоге — колет но­гу, а загнуть-забить не на чем. Все это делали они, конечно, своими руками, но инструментом и всякой снастью пользовались Димочкиными.

Единственная плата, которую Димочка взимал со своих посетителей, — требовал, чтобы они безропотно выслушивали его язвительные, но добродушные шуточ­ки. У Димочки не было в настроении средних состоя­ний: он или глухо молчал, или же становился суетливо-разговорчив, но то и другое он делал добродушно. Его молчание никогда не имело мрачной окраски, а говор­ливость выливалась в непрерывные остроты, с уклоном в добродушное подтрунивание над товарищами, иногда с оттенком ворчливости, что весьма шло к его несколько стариковскому складу маленького рта с поджатой нижней губой и вытянутым книзу подбородком. Вообще черты лица у Димочки были мелкие, аккуратные, то­ченые, экономно размещенные на маленьком личике. Говорил он быстро, выбрасывая скороговоркой целую пригоршню  кругленьких,  метко  подобранных  словечек.

Его прозвали «добродушным скептиком», впрочем, он имел и другое прозвище — «ходячая энциклопедия», так как брался ответить на любой вопрос.

В дровяном сарае Кутырина перебывали многие из девятого «А», даже Виктор Терпачев и Яша Шварц сюда приходили. Но девочки терпеть не могли это заведение. С легкой руки Люси Уткиной они прозвали завсегдатаев дровяного сарая Шуру Космодемьянского, Петю Симонова, Димочку Кутырина и Ярослава Хро­мова «Клубом пылесосов», такая, по их мнению, заве­лась в мастерской пылища и грязнота от всевозможных обрезков металла, стружек, опилок и прочего хлама. Они злились, что мальчишки вполне довольствовались только своим собственным обществом, и боялись острот Димочки, на которого именно в их присутствии нахо­дило особо ядовитое вдохновение. Доставалось от него главным образом Люсе Уткиной и Нате Беликовой.

Не любил шуток Димочки и Петя Симонов: он огры­зался на него и до смешного обижался. Но все же Петю неизменно тянуло и к Димочке Кутырину, и к Шуре Космодемьянскому, и к молчаливому, задумчивому Яро­славу Хромову, неизвестно зачем приходившему сюда тоже, хотя все его интересы были совершенно в другой области — он любил музыку и геологию.

Петя Симонов и Ярослав Хромов порою сидели на пороге сарая, даже не обращая внимания, над какой там загадкой бьются около мотора Димочка и Шура, они любовались полетом голубей, которых разводил на чердаке своего домика глухонемой сосед Кутыриных, совершенно седой старикашка, резвый на крыше, как мальчик. Наивысшего предела восторг хозяина голубей и всех его зрителей достигал в то заветное мгновение, когда поднятая им при помощи утробного мычания и отчаянных взмахов руками белая стая, ввинчиваясь в небесную высь по широкому кругу, вдруг вся вспыхи­вала розовым светом, достигнув в вечернем воздухе той высоты, где еще не потеряли своего действия лучи заходящего солнца, в то время как здесь, на дворе, уже лежала сплошная тень, предвещавшая скорый приход ночи.

После волейбола Шура охотно пошел к Кутырину — повозиться вместе с ним над мотором. Однако и к нему он попал не скоро. Дело в том, что их путь лежал мимо стадиона станкостроителей, на расстоянии одного квартала  от школы. Соблазн был слишком велик.

Спортивное поле еще не просохло, под забором с южной стороны даже лежал не дотаявший еще, гряз­ный снег, но зато около ворот был натоптан сухой ост­ровок. Здесь, среди тренировавшихся ребят, Шура узнал Васю Смирнова, сына молочницы. Не важно, что никого из остальных Шура не знал. Глупо упустить возможность потренироваться возле полноценных ворот с задней и боковыми сетками, на первоклассном спор­тивном стадионе.

Димочке пришлось пока что удовлетвориться Шуриным обещанием зайти к нему через полчаса: «Надо размяться немного, — сказал Шура, — а то разве волей­бол — это игра!»

Домой Шура смог попасть, когда уже стемнело, и Зое скоро надо было опять идти в школу — заниматься диктантом. Она только что закончила последнее зада­ние к завтрашнему дню.

Разговор брата и сестры начался бурно с первых же слов Зои:

—  Шурка, не хватайся за хлеб грязными руками! Ты посмотри в зеркало, на кого ты похож!

С минуту стояла тишина. Шура, почти не прожевы­вая, громко глотал куски хлеба, отламывая их паль­цами прямо от буханки, хотя тут же возле тарелки на столе лежал нож.

— Повторяю, оставь хлеб в покое — обед стоит ра­зогретый! Что тебе, лень умыться и самому налить суп в тарелку? А потом, скажи, пожалуйста, почему ты при­шел так поздно? Когда же ты успеешь приготовить уроки?

—  Ты что? — спросил Шура, сразу почувствовав, что Зоя «не того». — Ты что на всех кидаешься?

—  Тебе мама ничего не говорила?

Шура  настороженно   молчал,    стараясь  вспомнить, что ему поручали по хозяйству и нет ли за ним какой-нибудь задолженности, не забыл ли он чего?

Но выяснилось, что Зоя всего лишь беспокоится о матери — почему она до сих пор не вернулась с работы.

Шура, подчеркивая свою взрослость, сказал:

—  Зойка, ты прямо как маленькая, честное слово... То паникуешь, то на всех кидаешься. На волейболе за тебя  стыдно  было — ко  всем  придиралась.

—  То есть?

— Да прежде всего к Люсе Уткиной.

—  Ну, знаешь ли, братец ты мой, это для всех вас она принцесса, а для меня Уткина прежде всего комсо­молка, и, к сожалению, ей слишком многого еще не хватает для того, чтобы стать настоящей комсомолкой. Давай не будем сейчас об этом. Лучше скажи, почему у тебя сегодня не убрано на столе? Прежде чем сесть за уроки, я должна была убрать за тебя.

Пока Зоя все это говорила, Шура успел вымыть над тазом руки и густо намылил лицо. Приподняв медный тычок умывальника и напуская в пригоршню воды, он ответил сестре:

—  У меня нет своего стола, точно так же как нет и своей кровати!—Проговорив это и очень довольный тем, что у него, по его мнению, получилось здорово, почти как афоризм, Шура принялся смывать с лица мыльную пену, отдуваясь и громче, чем надо, звякая рукомойником, желая этим показать, что после такого меткого ответа всякий разговор следует прекратить.

Зоя посмотрела на его взъерошенные волосы, на красные, отдувающиеся щеки и на лужу на полу и ска­зала:

— Что это за истерика? Само собою разумеется, что своего стола у тебя нет и не будет, пока ты человек не самостоятельный. Может быть, ты обратил внима­ние — у нашей мамы тоже нет отдельного стола для занятий, или в своем артистическом величии ты таких мелочей не замечаешь? И уж совсем нехорошо, что ты заговорил о кровати.

—  Ну ладно! — попытался Шура прекратить раз­говор.   Он   уже  успел   повесить   полотенце   и   наливал себе суп.

—  Нет, совсем даже не ладно! Неужели ты забыл, что ты сам поднял вопрос о покупке шкафа?

—  Ну,   оставь,   пожалуйста,  дай   мне  спокойно   по­обедать!

—  А когда мама сказала, что он не поместится, ты что ей ответил?

Шура молча принялся есть суп.

— Ведь ты же ради шкафа сам согласился спать на полу, а постель на день прятать в шкаф.

Зоя  замолчала,  Шура  тоже  ничего  ей  не  отвечал; он усиленно работал ложкой и старался   не   смотреть на сестру. Шура слышал, как Зоя подошла к этажерочке, втиснутой между кроватью и шкафом, и, достав   с полки книгу, принялась перелистывать страницы. Долж­но быть, она искала материал для диктанта. Шура по­ложил   на  тарелку  молочной  рисовой  каши.   Закончив и тщательно подобрав крупинки с тарелки, он не оста­вил ложку в тарелке, а положил ее на покрытый клеен­кою стол,  слегка  ею  пристукнув.  Зоя хорошо изучила этот звук, всегда означавший одно и то же: «Я закон­чил,  но я еще не сыт».  У Шуры всегда   был   аппетит лучше, чем у кого бы то ни было в семье, а сегодня он особенно проголодался. Обычно Зоя так хорошо все это чувствовала,  точно  сама  ощущала   голод,  и  Шуре  не приходилось ни ждать, ни напоминать.  Но сейчас она молчала. Шура не выдержал:

—  Зоя, а как насчет добавки?

—  Возьми! Зачем спрашиваешь? Оставь маме и на утро — остальное возьми.

Шура чувствовал себя виноватым перед Зоей, потому что действительно ведь это он сам был инициатором покупки шкафа, ради которого пришлось вынести кро­вать. Глупо было поднимать разговор и о столе, ведь ни у кого из них действительно нет отдельного стола для занятий.

Шура терпеть не мог долго носить в себе, как по­стылую обузу, чувство собственной вины. Он был для этого не приспособлен. Он должен взбунтоваться и бурно доказывать, что он совершенно прав и винить его не в чем, или же откровенно признать свою вину и поскорее найти способ «отработать», как в таких слу­чаях называл он свое стремление загладить ее.

— Зойка, нет, в самом деле, ну как мы живем?! Ты только посмотри, — и он сам оглядел, поворачивая голову, всю комнату, — посмотри, нет ни одного яркого, интересного предмета. Мне не из чего даже скомпоно­вать хороший натюрморт. А ведь мне хочется рисовать, писать красками, работать!

Зоя нахмурилась и сильно прищурила глаза. Шура понял, что у него получилась осечка. Постепенно к Зон­ному лицу начинала приливать кровь, и оно станови­лось ярче. Когда Зоя молчала и вот так хорошела, прямо на глазах, от одного только какого-то скрытого еще, внутреннего порыва, и черты ее лица становились тоньше, — для Шуры всегда это было зловещим при­знаком.

Но Шура говорил совершенно искренне, только то, что он действительно думал, теперь уж никакое пре­пятствие не могло его остановить, наоборот, догадыва­ясь, что Зоя сейчас будет с ним спорить, он упрямее и тверже начал ставить ударение на каждом слове:

— Зойка, я не знаю, почему ты злишься? Может быть, ты хочешь сказать, что мы с Димкой ходим за­ниматься в студию — чего нам еще надо? Так ведь, пойми же, это только один раз в неделю. Этого, черт возьми, слишком мало! Ты же прекрасно знаешь, мы рисуем там только с гипса. Это, конечно, надо делать, но помимо этого хочется что-нибудь яркое, интересное, решать правильно задачу в цвете. И так — каждый день! А что я могу взять дома? Кастрюлю, веник? Ты посмотри, как мы живем? Нет, я не шучу — ты в самом деле посмотри...

Зоя  не дала ему говорить.

— Как тебе, Шура, не стыдно?! Не вздумай ска­зать, что ты сейчас говорил, при маме. Ты совершенно о ней не думаешь. Как у тебя язык поворачивается ска­зать, что мы плохо живем? Ты обеспечен, кажется, решительно всем. Единственно, чего тебе не хватает — чуткости и совести, чтобы задать самому себе во­прос: «Откуда же все это берется?» Ты посмотри на себя в зеркало — какого детинушку выкормила мама! А сама она какая худенькая! Ты, Шура, подумал хоть раз по-настоящему, что пережила она после смерти папы, когда у нее осталось нас двое — тебе восемь лет, мне девять с половиной? А ведь она осталась с нами совершенно одна.

Зоя пристально смотрела на брата, но он не отве­чал ей.

—  Ты хорошо рисуешь, почему же ты задрал нос кверху, когда дядя Сережа предложил достать для тебя чертежную работу на дом? Как ты отнесся к воз­можности хоть немного заработать?

Шура сидел молча; он даже сейчас сохранял обыч­ное для его лица добродушно-застенчивое выражение; и, как всегда, казалось, что он улыбается, — правый уголок его рта чуть-чуть был вздернут невидимым шну­рочком кверху. Эту особенность — улыбаться независи­мо от настроения — Шура сохранял даже во сне. Сидел он, опершись на стол обоими локтями, и, не изменяя положения рук, то и дело наклонял голову к ладоням, проводя волосами по ладоням как щеткой, не отнимая локтей от стола.

—  А потом, Шура, давай поговорим серьезно.

—  Значит, до этого ты шутила?

—  Скажи мне, что тебе нужно: золотые кубки, хру­сталь, парча? Ты что, хочешь, «компоновать», как ты выражаешься, натюрморт в духе эпохи Возрождения или задумал картину из жизни Людовика Четырнадца­того? У нас в сарае есть нестроганые доски. Если бы ты из них сколотил помост и нарисовал бы их крас­ками, в сочетании с серым, дождливым небом... Вот мне почему-то так кажется... А потом, ты мало рисуешь лю­дей. Так нельзя. Ведь нужна целая толпа, и у каждого человека свое лицо с неповторимым выражением...

Шура перестал теребить кожу на лбу; сняв локти со стола и выпрямившись на стуле, широко раскрытыми глазами смотрел он на сестру: неужели она знает уже его мечту, его мысли?

А Зоя продолжала:

—  Если бы у меня были такие способности к рисо­ванию, как у тебя, я бы одну только Лину писала бы красками без конца. Ты посмотри, как богато оттенками ее лицо, как оно меняется: сидит ли она у окна, нагибается ли, чтобы бросить полено в печь, или же кормит ребенка.

До того взволнованный догадкою Зои, что его даже начинало знобить, Шура в то же время колюче топорщился, он ревниво оберегал свой авторитет в семье относительно всего, что касалось живописи.

—  Зойка, что ты меня учишь, как будто я слепой? По-твоему выходит так, что я никогда не видел Лину?

Но Зое он не мог помешать сейчас, сколько бы ни перебивал ее, она продолжала говорить и хорошела на глазах у Шуры все больше и больше.

—  Когда мы последний раз были в Третьяковской галерее, ты мне показал Касаткина и Ярошенко. Ска­жи, очень необходимы были для Касаткина хрусталь и парча, когда он создавал своего шахтера?

Шура молчал.

—  Скажи, очень нужна была Ярошенко хрустальная бутафория, когда он создавал образ ребенка среди аре­стантов у окна вагона? Как называется картина, по­мнишь, внизу на перроне голуби?

— «Всюду жизнь», — подсказал Шура.

—  Если бы у меня были такие способности, как у тебя, я бы на мокрых, нестроганых досках нарисовала бы цветы, сделала бы десятки вариантов-эскизов, как ты говоришь, чтобы добиться настоящей силы.

Как только Зоя упомянула о нестроганых досках, Шура сразу понял, о чем идет речь. В этом не было ничего удивительного: брат и сестра и раньше понимали друг друга с полуслова, они жили одними и теми же интересами и всегда внутренне были очень близки друг другу, несмотря на постоянные их стычки между собой и борьбу Шуры с «деспотизмом Зойки», за право не считаться в семье младшим.

В девятом «А» как раз проходили Чернышевского. Молодая преподавательница литературы, Вера Серге­евна Новодворцева, всего лишь два года тому назад закончившая педагогический институт, с вдохновением рассказала своим ученикам биографию Чернышевского.

Для Шуры понятнее всего и внутренне ближе ста­новилось лишь то, что входило в его сознание через зри­тельный образ, — не случайно же он тянулся с младен­ческих лет к набору цветных карандашей и любимым занятием его было следить не отрываясь, как набран­ная мягкой кистью краска покрывает слепое простран­ство белого листа бумаги.

Подвиг всей жизни Чернышевского, все величие этого человека, с его мужественным поведением в Пет­ропавловской крепости, с отказом подать царю просьбу о помиловании, — все это раз и навсегда врезалось в сознание Шуры, лишь только он увидел, слушая рас­сказ Веры Сергеевны, яркий букет цветов, вспыхнувший будто бы и я была среди участников первого полета в стратосферу, что будто бы это и я строила Магнито­горск и Днепрогэс, что и я...

—  Остановись, Зойка! — крикнул Шура, схватив ее за руку. — Ответь мне только на один вопрос: тебе не кажется, что это ты придумала порох, перочинный нож и стеариновую свечку?

—  Дурачок ты все-таки, Шурка, — сказала Зоя сме­ясь и, вырывая свою руку, взъерошила, спутала у Шуры на голове волосы. Она тотчас же отскочила, но Шура за нею погнался. Началась обычная у них в таких слу­чаях возня.

Через несколько секунд Зоя уже лежала, брошенная поперек кровати матери, и Шура пытался поймать обе ее руки, чтобы зажать их в свои ладони.

—  Нечестно, Шурка, ты дал мне подножку!

—  А ты не нападай первая!

Шура задел ногою стул, и он упал с грохотом.

—  Тише, Синицын идет! — проговорила Зоя гром­ким шепотом и рванулась с кровати.

Шура мгновенно отпустил ее. Вскочив на ноги и по­правляя волосы, Зоя крикнула:

—  Трус несчастный!

Шура бросился было за ней опять, но, увидев ее лицо, ставшее вдруг серьезным, остановился. Зоя по­смотрела  на часы.

—  Хватит! — сказала она. — Я не хочу, чтобы маль­чикам пришлось меня ждать.

—  Кто тебя держит? Уходи, пожалуйста, поскорее, из-за тебя я никак не могу начать химию.

Шура снял с гвоздя демисезонное пальто Зои и, по­давая его, предложил, совершенно меняя голос и лома­ясь, давая этим понять, что перед ним теперь уже не девятиклассница, а педагог, отправляющийся на дик­тант в школу:

—  Наденьте, пожалуйста, Зоя Анатольевна, вече­ром стало свежо, а к ночи совсем будет холодно.

Зоя вырвала пальто и, не надевая его, а просто на­кинув на плечи, вышла в коридор, но тотчас же верну­лась и торопливо проговорила:

—  Шура, не забудь воды принести. Обязательно с вечера принеси, а то забудешь. Два ведра!

Подойдя к столу, она сунула руку под платок и по­лотенце, которыми был закрыт обед.

— Ой, совершенно холодный! Шура, сейчас же по­догрей— мама должна прийти с минуты на минуту.

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

Крутая деревянная лестница с шестнадцатью скри­пучими ступеньками всегда казалась Зое слишком длин­ной. Чтобы не было так скучно подниматься по ней и спускаться по нескольку раз в день, Зоя обычно закрывала глаза и ставила перед собой задачу: пройти лестницу «наизусть» с обязательным условием — не счи­тать ступенек. Прислушиваясь к своему внутреннему ритму и вспоминая с давних пор заученное расстояние, Зоя в большинстве случаев безошибочно угадывала по­следнюю ступеньку. Так сделала она и сейчас, хоть и торопилась в школу; она даже усложнила себе задание: спустилась с закрытыми глазами не только по лестнице, но прошла «наизусть» и нижние сени, а также тамбур выходных дверей, сошла по шести ступенькам наруж­ного крыльца на землю и здесь, одновременно втягивая всей грудью воздух, удивительно свежий и пахнущий сырой землей, она широко открыла глаза и чуть не ах­нула. На западе, левее Тимирязевского парка, на совер­шенно чистом небе стояла луна (и все, что было на небе, удваивалось такой же картиной на земле — отражалось в разлившейся между огородами по луговине весенней воде), стояла луна, освещенная только лишь по самому краешку давно уже ушедшим за горизонт солнцем, — светил только что народившийся месяц, такой еще то­ненький, что его свет не мешал видеть все остальное тело луны, находившееся от солнца в тени и сейчас имевшее такую окраску, как будто Зоя смотрела на эту часть луны через закопченное стекло. А в одну линию с месяцем, создавая впечатление астрономической ша­рады, пристроились две одинаковые звездочки. Зоя сразу угадала:  Кастор  и  Поллукс — близнецы.

По Старопетровскому проезду стояло совсем мало фонарей, а дом № 7 попадал как раз в интервал между ними — ничто сейчас не мешало видеть небо со всей его глубиной и загадками.  Ночная весенняя свежесть, это небо и отдаленный трудовой гул огромного города вы­звали у Зои радостное возбуждение, ощущение боль­шой внутренней силы и веры в то, что ей по плечу будет совершить очень многое.

Зоя рванулась с места и почти побежала.

До школы от дома можно было идти налево по тро­пинке, проложенной между новыми домами, — их по­строили для рабочих стекольного завода. Обычно Зоя так и ходила. Но сейчас она пошла направо. Так тоже попадешь в школу, через Новоподмосковную улицу, и этот путь всего лишь минут на пять займет больше вре­мени. Зоя выбрала его сейчас в надежде на то, что ее лучшая подруга, Ира Лесняк, жившая рядом, выйдет проводить ее до самой школы, а по дороге, при жела­нии, можно успеть поговорить об очень многом.

Маленький домик — четыре окна по фасаду, — где жил со своей семьей бухгалтер одного из отделений Энергосбыта, Сергей Сергеевич Лесняк, стоял среди огорода, метрах в семидесяти от коммунального дома № 7. Между двумя земельными участками не было даже забора — их отделяла просто одна из осушитель­ных канавок, которую Зоя или же Ирина, если очень спешили одна к другой, перелетали, что называется, од­ним махом.

Ни Ирина, ни Зоя не помнили, когда они познако­мились. Это произошло где-то вот здесь, среди огород­ных грядок, канав, пустырей и козьих лужаек, во время детских игр.

Ира и Зоя учились в разных школах, но школы их стояли на одной и той же улице — рядом, и дорога по утрам среди неогороженных корпусов новостроек у де­вочек была одна и та же. То Зоя забегала, чтобы вме­сте идти в школу, то опережала ее Ирина, заходила за ней первая, — и в зависимости от этого они шли из дома направо или налево.

Но разве за какие-нибудь десять минут до начала занятий успеешь переговорить обо всем, о чем хочет­ся,— нет, это не могло насытить Ирину и Зою на целый день, и они тянулись друг к другу и по вечерам. Чаще всего беседовали под открытым небом, даже зимой. Они не любили, чтобы их слушал кто-нибудь третий, и ника­кой мороз не мог помещать их прогулкам. Иногда перед ужином  они  вместе шли   к стандартным   домам,   где в маленькой будочке кубовщица отпускала кипяток для жителей всего квартала.

Зоя легко доставала рукой прямо с улицы до ни­зенького окна в комнате Ирины и — тук-тук — два раза ударяла кончиками своих длинных, тонких пальцев по стеклу, матовому от наросшего на него изнутри морозного инея. Ирина хорошо изучила этот звук и хоть ничего не видела через ослепленное инеем окно, ника­кая сила не могла удержать ее в доме, как только раз­давалось это «тук-тук»; застегивая на ходу пальто, она появлялась на пороге с темно-зеленым эмалированным чайником и, еще не успев даже закрыть за собой дверь, начинала говорить, говорить, всегда первая, как будто бы перед этим они не встречались целый месяц, а на самом деле еще накануне до тех пор провожали друг друга, пока в чайниках не остыл кипяток и пришлось им обеим идти за ним снова.

Не было такого случая, чтобы, выйдя на улицу, Ирина и Зоя гуляли спокойно. Шура часто подтрунивал над ними, утверждая, что вся их дружба основана на возможности получить удовольствие от нескончаемого спора.

Они спорили решительно обо всем: о прочитанных книгах, о последней кинокартине или пьесе, которую только что видели в театре, о художниках, после экс­курсии в Третьяковскую галерею, о том, что обе вы­читали из газет. Спорили, не соглашаясь друг с другом в оценке того или иного педагога, спорили о характе­рах школьных товарищей.

Зоя чувствовала себя более старшей — некоторые интересы Ирины казались Зое детскими. Даже повы­шенное внимание Ирины к мальчикам и ее успех у маль­чиков Зоя отказывалась считать признаком взрослости Ирины и ее преимуществом, — Зоя видела в этом доказательство слабости Ирины, ее недостаточную самостоя­тельность и зависимость от настроения других людей.

Ирина же в свою очередь не считала себя менее взрослой и в спорах не давала Зое пощады, держалась с нею совершенно как равная. Учились они одинаково хорошо. Однако в глубине души Ирина все же чувство­вала превосходство Зои, хотя никогда об этом не гово­рила,— она понимала, что Зоя ко многому в жизни от­носится гораздо серьезнее, чем она.

На этот раз им не удалось поговорить как следует, но поспорить они все же успели. Услыхав «тук-тук» и даже увидев мелькнувшую в окне на мгновение руку Зои, Ирина тотчас же вышла наружу. Надевая на ходу пальто и не теряя времени, она сразу же заговорила:

—  Ой, Зойка, как хорошо, что ты пришла! Я не знаю, как мне быть: сегодня, после уроков, Виктор ска­зал, что если я еще хоть один раз пойду в кино с Хохловым, он перестанет со мною разговаривать.

Не успела еще Ирина закрыть за собою дверь, как в сенях раздался голос ее матери:

—  Ирина, Иринка, вернись! Без десяти восемь — сейчас придет тетя Муня примерять платье. Ведь ты сама назначила ей время, что же ты делаешь?

—  Ах, какая досада! — сказала Ирина. — Вот так всегда бывает: если очень нужно поговорить, обяза­тельно что-нибудь помешает. Зойка, умоляю тебя, как только кончишь заниматься с мальчиками, постучи, по­жалуйста, мы еще с тобой поговорим.

—  Не могу, Ира, я целый день не видела маму. Она обещала прийти рано и не пришла. Я ужасно бес­покоюсь за нее. Ирина, ты видела, какой сегодня месяц— прямо перед твоим окном? Обрати внимание, как расположились Кастор и Поллукс. И вся луна видна, не только месяц. Это так называемый «пепель­ный свет» — часть луны освещена отраженным светом земли. Какая красота, посмотри!

Ирина оглянулась и долго смотрела на месяц ши­роко открытыми глазами и вдруг звонко расхохоталась. Потом, еще раз взглянув на небо, как бы для того, чтобы проверить себя, чтобы не было ошибки, она ска­зала, сдерживая смех:

—  Зойка, ей-богу, ты сумасшедшая какая-то. Ну скажи, что здесь особенного? Обычное явление приро­ды! Ты посчитай: тебе семнадцать лет... семнадцать по­множить на двенадцать... значит, в твоей жизни это повторялось уже две тысячи четыре раза!

—  Во-первых, не две тысячи, а только двести, — поправила Зоя Ирину, — а во-вторых, это доказывает только то, что каждый раз, когда ты начинаешь гово­рить о своем Викторе, ты сразу глупеешь!

—  Ах вот как?! — проговорила Ирина, стараясь придать своему голосу как можно более невозмутимый тон.— В таком случае тебе действительно не   следует затруднять себя и заходить ко мне!

Проговорила это Ирина в самом деле совершенно спокойно, но дверь она захлопнула с такой силой, что тотчас же раздался голос ее матери:

— Опять не сошлись во взглядах? Ты что же, Ири­на, хочешь, чтоб из замка все винты повыскочили?

Буквально через пять минут после того, как Зоя отошла от крыльца своего дома, мать Зои, Любовь Тимофеевна, начала подниматься по лестнице к себе наверх. Ей даже показалось, что она слышит голос Зои с той стороны, где едва различимый в темноте стоял домик семьи Лесняк, и она помедлила немного возле крыльца, подумав, что, может быть, Зоя заканчивает обычный свой разговор с Ириной и сейчас тоже пойдет домой, но потом она вспомнила, что сегодня ведь чет­верг — Зоя отправляется в школу помогать отстающим товарищам.

Любовь Тимофеевна тоже заметила необычайное сочетание месяца с двумя звездочками, удвоенное отра­жением в черной воде, разлившейся по огороду.

Если крутую лестницу в шестнадцать ступенек даже Зоя считала скучной оттого, что для нее она была слиш­ком длинна, то для Любови Тимофеевны, хотя ей и ми­нуло всего только сорок два года, эта же самая лест­ница в конце рабочего дня казалась раз в десять длин­нее. Сегодня ступеньки стали даже как будто круче — Любовь Тимофеевна несла в раздутом портфельчике не­сколько десятков тетрадей для проверки да, кроме того, большую связку книг — заказ Зои.

Когда Зоя изучала какого-нибудь писателя и, осо­бенно, если она увлекалась им, то одного учебника ей было недостаточно — она старалась как можно шире ознакомиться с дополнительной литературой. В школь­ной библиотеке необходимые книги расхватывались мгновенно. Зою выручала мать. Вот и сегодня по прось­бе Зои Любовь Тимофеевна принесла несколько книг со статьями о Чернышевском и все, что смогла достать о творчестве Маяковского. В одной библиотеке не дали бы столько книг, но Любовь Тимофеевна работала пре­подавательницей в школе для взрослых на трех точках: на заводе «Борец», на заводе «Красный металлист» и на военном заводе, и на каждом из этих заводов имелась своя библиотека. Однажды Любовь Тимофеевна принесла на завод «Борец» целый список книг и ска­зала, что это заказ ее дочери. «А в каком вузе учится ваша дочь?» — спросила библиотекарша, — она отказы­валась верить, что все эти книги необходимы ученице девятого класса.

Поднявшись наверх, Любовь Тимофеевна останови­лась перед дверью своей комнаты, чтобы внутренне со­средоточиться и привести себя в порядок, — никакая усталость и никакая оглушенность своими заботами не могли заставить Любовь Тимофеевну забыть, что дети должны видеть ее всегда только бодрой, под­тянутой и деятельной: это было одним из основных пра­вил, которых она придерживалась, воспитывая Зою и Шуру.

После смерти мужа Любови Тимофеевне пришлось очень трудно с двумя детьми.

Борьба, которую приходилось вести ей со всякого рода невзгодами, оставила свои следы: Любовь Тимо­феевна стала с годами строже и суровее. Некоторые из сослуживцев считали Любовь Тимофеевну даже су­хим человеком; она не любила жаловаться на свои беды, постоянная сдержанность делала ее напряженной. В прежние годы она бывала общительна с людьми, жи­вее и мягче. Ее продолговатое лицо, всегда сосредото­ченное и строгое, приобретало черты застарелой, дол­гое время накапливаемой усталости: голубовато-серые глаза, такие же, как глаза Зои, смотрели напряженнее и суровее; губы неяркого большого рта сжимались плот­нее, и начала обозначаться прямая складка, идущая от крыльев носа к углам рта; оттого, что Любовь Тимофе­евна мало бывала на свежем воздухе, цвет ее лица по­тускнел. Однако в ее черных волосах, слегка вьющихся в тех местах, где отдельные прядки выбивались на лоб, не было еще ни одного седого волоса. Какою бы ни была утомленной Любовь Тимофеевна, при своем вы­соком росте она всегда держалась прямо, походка у нее сохранялась все такая же быстрая, деловая. Для таких взрослых детей, как Зоя и Шура, это была совсем еще молодая мать.

Как только Любовь Тимофеевна открыла дверь, Шура прижал пальцем строку в учебнике химии на том месте, где он остановился, и спросил:

— Мам, что ж ты в самом деле?

Этот грубоватый по тону упрек Шуры не вызвал у матери и тени досады, нет — в тоне было еще слишком много капризно-детского, милого; как только увидела она немного сдвинутую на сторону улыбку Шуры и его несуразно широкие для шестнадцати лет плечи, ее охва­тило чувство долгожданного домашнего покоя и пол­ного освобождения от тревог хлопотливого дня.

—  Зойка с ума сходила, — продолжал Шура. — Ты же обещала ей, что придешь рано.

—  Заигралась в футбол, — сказала, устало улы­баясь, Любовь Тимофеевна.

—  Ой, мамочка! — вдруг вскрикнул Шура и схва­тился руками за голову. — Не говори Зойке, она ве­лела разогреть, а я забыл. — И Шура бросился зажигать керосинку.

Когда он подошел близко к Любови Тимофеевне и наклонился к стоявшей на табуретке керосинке, она ужаснулась, увидев, до чего выпачкана у Шуры рубашка.

—  Как тебе самому не противно, почему ты не пе­реоделся?— сказала она, шаркая ладонью по его мус­кулистой, широкой спине, стараясь сбросить на пол прилипшие и въевшиеся в ткань сырые мазки грязи.

— Оставь, пожалуйста, не трогай, я сам все сделаю, когда высохнет. — Шура вывернулся из-под руки ма­тери.— Ты бы посмотрела, мам, какая игра была сего­дня! Мировая! Первый раз вышли на площадку. Наша Зойка прямо подметки у всех на ходу срезала!

—  Шура, следи за тем, что ты говоришь, — сказала Любовь Тимофеевна, поморщившись. — Ты — сын пре­подавательницы литературы, не заставляй меня крас­неть за тебя.

— Нет, мам, в самом деле! Ты бы посмотрела, какие она сумасшедшие мячи брала. Сегодня я простил ей все грехи против меня, весь ее варварский деспотизм, кото­рый мне приходится терпеть с детства.

Любовь Тимофеевна, успевшая уже вымыть руки, нарезая хлеб, спросила:

—   Ты серьезно считаешь, что Зоя к тебе неспра­ведлива.

—  Кто же в этом сомневается? Точно ты первый раз об этом слышишь. Смешно в самом деле   считать человека, который носит пятидесятый номер костюма и выше сестры на целую голову, считать его младшим только на том основании, что он имел несчастье ро­диться на один год позже ее. Можно ли найти более яркий пример несправедливости?

Любови Тимофеевне после ее позднего обеда пред­стояла еще сосредоточенная работа по проверке тетра­дей. Чувствуя, что у Шуры нарастает охота побала­гурить, а времени мало и у него для приготовления уро­ков и у нее, — решила сразу же покончить со всеми хозяйственными заботами и освободиться.

—  Шура, возьми карандаш и запиши, — сказала она. — Я оставляю деньги — пойдешь завтра в продо­вольственный магазин.

—  Нет, мама, — перебил ее Шура, - ходить за кар­тошками и окрошками — это дело девчонок. Я не от­казываюсь от работы, пожалуйста! На давайте мне на­стоящую мужскую работу, чтобы можно было размах­нуться: мое призвание — отгребать снег, колоть дрова, носить воду, — пожалуйста! — в виде исключения, керо­син— это тоже моя обязанность.

И, не останавливаясь, Шура продолжал говорить, взяв со стола чайник и наливая в него воду, которую он черпал кружкой из ведра:

—  Сейчас поставлю кипятить чай и посмотрю, что там Лина делает; давно уже хочется порисовать живое человеческое лицо — надоел гипс!

—  Ну, а как же химия?

—  Ерунда! Осталось на каких-нибудь пять минут. Ты посмотри, мам, какой я рисунок сделал.

Любовь  Тимофеевна  взяла  из  рук  Шуры   тетрадь.

—   Кроме химии   завтра у вас и физика?

—  Ерунда! Мы с Димкой Кутыриным еще вчера все задачи решили, пока ехали в метро, возвращались из студии.

—  Шура, сознайся, что при твоих способностях ты мог бы идти в числе отличников?!

—  Что ты, мама! — сказал Шура с искренней убеж­денностью. — Пожалуйста, не мечтай об этом и не рас­страивай себя понапрасну. Немецкий всегда будет для меня кирпичом преткновения. А кроме того, разве я могу когда-нибудь угнаться по литературе за нашей Зойкой и за Люськой Уткиной?

— А я, Шура, все еще не потеряла надежду стать отличницей, сейчас засяду за свои тетрадки. Вот только приведу себя немного в порядок.

Любовь Тимофеевна села на кровать и, вынув гре­бешок и шпильки, распустила длинные, легко рассы­павшиеся в руках волосы и принялась их расчесывать. Всю жизнь Любовь Тимофеевна руководствовалась обязательным для себя правилом: постоянно быть вну­тренне близкой со своими детьми, разделять вместе с ними все их интересы, все помыслы и желания; ни на одну минуту, ни на одну йоту дети не должны сомне­ваться в этой материнской близости. Такого правила придерживался до самой своей смерти и ее муж. От него Любовь Тимофеевна усвоила и другое незыблемое правило: воспитывай своих детей не резонерскими но­тациями и надоедливыми наставлениями, а всем своим поведением в жизни, своим отношением к труду и даже своим внешним обликом.

Как только Любовь Тимофеевна уложила на голове волосы опять обычной своей прической, — небольшой, не туго связанный узел, прикрывающий шею, — и села на Зоино место проверять тетрадки, Шуре стало со­вестно бездельничать. Ни слова не сказав, он тоже сел за стол против матери и не встал, пока не закончил все задания к завтрашнему дню.

Убирая со стола книги и тетрадки, Шура среди них обнаружил тетрадь Зои по литературе. Как она сюда попала? Очевидно, он нечаянно захватил ее вместе со своими, когда доставал их с этажерки. Он вспомнил сегодняшний разговор с Зоей о Чернышевском. Опять перед глазами с необыкновенной яркостью, до мельчай­ших деталей, встала картина гражданской казни Чернышевского. Шуре захотелось посмотреть, какой ма­териал о Чернышевском записан у Зои.

Обычно брат и сестра делали вид, что не интере­суются состоянием тетрадей друг у друга. Каждый хо­тел быть совершенно самостоятельным. По математике, физике и химии Шура шел ничуть не слабее Зои; иногда он даже помогал ей разбираться в некоторых вопросах по этим предметам; а по литературе он считал безна­дежным пытаться идти с Зоей в ногу; пользоваться же в какой бы то ни было мере ее тетрадками он считал ниже своего достоинства.  Он  позволил  себе заглянуть сейчас в тетрадь сестры потому, что вопрос о Черны­шевском и для Шуры и для Зои выходил далеко за пределы одних только школьных интересов.

Как только Шура раскрыл тетрадь, на стол из нее выпало несколько карточек, вырезанных из плотной чертежной бумаги. На таких карточках Зоя записы­вала высказывания политических деятелей о данном пи­сателе и цитаты из его произведений, наиболее ярко ха­рактеризующие писателя. Карточки были заведены на Тургенева, Чернышевского, Герцена, Добролюбова, Гон­чарова и Островского. Помимо этого, в самой тетради Зоя записала хронологическую канву жизни этих писа­телей, затем главные произведения их, а также темы для сочинений и тезисы для каждой темы.

Карточка на Чернышевского начиналась высказыва­ниями В. И. Ленина: «Он был также революционным демократом, он умел влиять на все политические собы­тия его эпохи в революционном духе, проводя — через препоны и рогатки цензуры — идею крестьянской рево­люции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей».

Записала Зоя также и слова Плеханова:

«В истории нашей литературы нет ничего трагичнее судьбы Н. Г. Чернышевского. Трудно даже представить себе, сколько тяжелых страданий гордо вынес литера­турный Прометей в течение того длительного времени, когда его так методически терзал полицейский коршун».

На отдельную карточку Зоя внесла запись самого Чернышевского из его дневника:

«Я нисколько не подорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и по­рока...»

И дальше, о крестьянской революции, его же слова:

«Я приму участие... меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня.

Произойдут ужаснейшие волнения, и в них может родиться настоящая народная революция...»

Дальше еще одна карточка, размером больше всех предыдущих:

Н. Г. Чернышевский «Что делать?»

«С тех пор как завелись типографские станки в Рос­сии... ни одно печатное произведение не имело в России такого успеха, как «Что делать?» Чернышевского» (Плеханов).

«Ни одна из повестей Тургенева, никакое произве­дение Толстого или какого-либо другого писателя не имели такого широкого и глубокого влияния на рус­скую молодежь, как эта повесть Чернышевского» (рево­люционер Кропоткин).

«Должен сказать, — ни раньше, ни позже не было, ни  одного  литературного   произведения,   которое    так сильно повлияло бы на мое революционное воспитание, как роман Н. Г. Чернышевского» (Г. Димитров).

Жизненные принципы Рахметова:

1.   «Не имею права тратить деньги на прихоть, без которой могу обойтись».

2.  «Я не пью ни капли вина. Я не прикасаюсь к жен­щине».

3. «То, что ест простой народ, и я могу есть. Того, что никогда не доступно простым людям, и я не дол­жен есть! Это нужно мне для того, чтобы хотя несколь­ко чувствовать, насколько стеснена их жизнь сравни­тельно с моею».

4.  «У  меня  занятия  разнообразны;   перемена  занятий есть отдых».

5.  «Каждая прочтенная мною книга такова, что из­бавляет меня от надобности читать сотни книг».

6.   «Он приобрел и, не щадя времени, поддерживал в себе непомерную силу:

«Так нужно, — говорил он, — это дает уважение и любовь простых людей, это полезно, может приго­диться».

Положив тетрадь Зои на этажерку, Шура подумал: «Интересно, тренировался ли Рахметов гирями или на кольцах и перекладинах?»

 

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

 

Петя Симонов и Ярослав Хромов условились прийти пораньше, они хотели вместе решить задачи по физике до того, как начнет с ними заниматься Зоя. По математике и физике дела шли у Пети неплохо, он не отставал от Хромова, и сейчас они помогали друг другу, как равный равному: Петя начинал чертить на доске, и, если у него происходила заминка, Ярослав тут же вторгался в чертеж со своим кусочком мела, или же Ярослав начинал выводить формулу, а Петя ее заканчи­вал. Иногда они спорили в поисках верного решения. Работа шла дружно, хотя и по своим характерам, по манере держать себя и по тому, чем каждый из них наиболее дорожил  в жизни, это были несхожие люди.

Ярослав больше всего в жизни любил музыку и серь­езно занимался ею — играл на рояле. Помимо его воли и без всякого с его стороны старания ему постоянно, и даже в мальчишеском возрасте, было присуще чув­ство изящного: сидел ли он неподвижно за партой, шел ли торопливо по улице, или же играл в волейбол — его походка и все его движения подчинялись внутреннему ритму, и так как он никогда об этом не думал, то в его манере держаться среди товарищей была какая-то осо­бенная прелесть сдержанности и в то же время свободы и непринужденности, точно он с младенческих лет зани­мался художественной гимнастикой. У него было про­долговатое, красивое, но не приторное, а по-мужски гармоничное лицо, с очень живыми темными глазами, резко выделявшимися оттого, что кожа лица у него была светлая и слабо загоравшая, сколько бы времени он ни проводил на солнце. Этому соответствовали и светлые с рыжеватым отливом волосы, слегка вьющиеся и жест­кие, так, что, зачесанные с утра назад, они уже в про­должение всего дня плотно лежали на своем месте. Го­лову он держал почти всегда слегка наклоненной и смотрел как бы исподлобья, но совсем не угрюмо, а за­думчиво, словно все время что-то припоминал или слу­шал едва уловимый, откуда-то доносящийся мотив. Кисти рук и длинные пальцы у Ярослава были как раз такие, о которых говорят, что они «музыкальные», даже если человек, обладающий такими руками, не имеет никакого отношения к музыке.

Вырос Ярослав в семье врача, — его отец заведовал хирургическим отделением одной из крупнейших боль­ниц Москвы; мать работала в системе Мосгорздравот-дела — обследовала детские дома и ясли; своих детей у нее было трое — хлопот хватало, так что в семье Хро­мовых не находилось охотников излишне баловать ребят, к тому же Ярослав был в семье средним, а главное внимание в таких случаях сосредоточивается чаще все­го на старшем ребенке или же на младшем.

Одевали Ярослава скромно, но он очень следил за собой, каждое утро чистил щеткой куртку и брюки и сам умел их отутюжить; он отличался в классе тем, что был брезглив по отношению к какому бы то ни было неря­шеству.

Вряд ли еще кто-нибудь в классе молчал так много, как Ярослав Хромов, он ни с кем не откровенничал, но и скрытником Ярослава никто бы не назвал, во всяком случае, он никогда не избегал общества своих това­рищей.

Любовь к музыке далеко не исчерпывала всех его интересов: он с детства увлекался геологией; особенно в последнее время Ярослав подолгу просиживал над книгами по истории Земли. И это еще не все: вместе с Петей Симоновым, Димочкой Кутыриным и Шурой Космодемьянским он часто занимался гимнастикой на снарядах; в этом деле он был ловок и вынослив; осо­бенно удавались ему упражнения на параллельных брусьях: его пружинистые, четкие движения, безуко­ризненные по чувству ритма, тоже производили на всех впечатление опрятности, сдержанной жизнерадостности и чистоты.

Именно любовь к гимнастике и к физкультуре про­ложила дорогу для дружбы этих четырех одноклассни­ков: Ярослава, Димочки, Пети и Шуры. В восьмом классе они все вместе даже записались в гимнастиче­ский кружок при стадионе станкостроителей. Петя Си­монов и Шура Космодемьянский скоро отстали от това­рищей, но Ярослав и Димочка Кутырин проявили в этом увлечении большое постоянство, особенно Дима, кото­рый боялся, как бы его малый рост и вялая мускула­тура не стали препятствием для поступления в авиаци­онный институт.

Решая задачу, Ярослав старался как можно меньше пачкать мелом пальцы: он проводил на доске тонкие линии, без нажима, и то и дело вытирал руку носовым платком; он старался как можно меньше пользоваться тряпкой, слишком уже забитой белой меловой пылью; от прикосновения к тряпке у Ярослава оставалось неприятное ощущение мучнистой сухости в пальцах — хотелось поскорее вымыть их.

Петя, наоборот, стирая с доски свои ошибки, пылил без стеснения — то хватался за тряпку, то за свой лоб, оставляя на нем белые отметины; он размашисто стучал мелом по доске — крошки сыпались на пол и хрустели у него под ногами. Когда все задачи были решены, Петя глянул наконец на пол и, проговорив: «Пока мать не видела,  надо  убрать»,  побежал  за  веником  и  совком.

Когда он возвратился, Зоя входила уже в класс. Ярослав задал им обоим вопрос:

—  Читали о налете германской авиации на Лондон? Он вынул из кармана сложенную и перегнутую не­сколько раз «Правду».

В это время Петя Симонов, увидев издали крупный заголовок «Бой в Средиземном море», попросил:

—  Ярослав, давай прочти, кто там кого?

Ярослав прочел об уничтожении английским флотом группы немецких кораблей. Потом он читал информа­цию о военных действиях: «На африканских фронтах», «На греческом фронте», «Военные действия в Албании». Дальше шла сводка германского командования и вы­ступление президента США Рузвельта, в словах кото­рого грозно звучало предупреждение Германии, начав­шей топить американские торговые пароходы. Ярослав сказал:

—  Черт возьми, во всем мире идет война!

—  Нет, не во всем мире, — возразила Зоя. Она взя­ла у Ярослава газету и, расправляя ее у себя на коле­нях, показала:— Посмотрите заголовок передовицы: «Важнейшее средство повышения плодородия почвы», а вот, смотрите: «Весенняя путина», «Шахматный матч-турнир»— разве это война?

И Зоя, вскинув голову, посмотрела в глаза Яро­славу.

—  Здорово Смыслов рвется вперед, — сказал   Петя.

—  А вот, смотрите, расширяется улица Горького, пятиэтажный дом номер девятнадцать передвигают в глубину на двадцать метров, — продолжала Зоя.

Ярослав перебил ее:

—  А Гитлеру наплевать на плодородие почвы, на­плевать на то, что надо расширить улицу Горького, — возьмет и ударит в нашу сторону, а мы тут какими-то диктантами занимаемся, волнуемся о каких-то экзаме­нах!

—  Никогда этого не будет!—сказал Петя с убеж­дением. — Кишка тонка у твоего Гитлера. Мы не Бель­гия и не Норвегия. А потом, что ему такого у нас на­до— он и так как кот в масле катается!

—  Сыр в масле, — поправила его Зоя, засмеявшись, и сказала: — Кстати, Петя, застегни на вороте пуговицу.

—  Что ему надо, — продолжал Петя, покорно за­стегнув пуговицу, — в Норвегии — селедки, в Голлан­дии — молочко.

Ярослав перебил его:

—  В волейбол ты играешь, Петя, неплохо, на тур­нике у тебя еще лучше получается, а вот политик ты слабоватый. А ты, Зоя, как думаешь: будет война?

—  Шура говорит, что Гитлеру нельзя верить, — ска­зала Зоя.

—  Нет, ты прямо говори — будет или нет?

—  Я думаю, что не будет. Во всяком случае, мы успеем окончить школу и поступить в вуз. Ну как, ты бесповоротно решил стать пианистом?

Ярослав неопределенно покачал головой и ответил:

—  Еще есть время подумать. А ты, Зоя, куда?

—  Я куда-нибудь в гуманитарный. У меня тоже есть время, чтобы все это обдумать.

У Зои была одна заветная мечта, но она хранила ее пока в тайне. Чтобы отвлечь от себя внимание, она спросила Петю:

—  А ты куда, детинушка, в Тимирязевскую акаде­мию?

—  А куда же? Мне далеко ходить не надо, моя до­рога прямая.

Зоя резко поднялась с парты и, встряхнув головою, отбросив вверх спустившуюся на правую бровь прядь волос, сказала:

—  Пора, друзья мои, раскрывайте-ка ваши тетрад­ки! В Тимирязевскую академию принимают тоже толь­ко грамотных.

На этот раз диктант закончился сравнительно бла­гополучно: у Пети и Ярослава оказалось только по две ошибки. Всех рассмешило то, что обе ошибки они сде­лали совершенно одинаковые, словно   списывали друг у друга: в слове «огарок» вместо буквы «о» написали «а» и в глаголе «улыбается» поставили ненужный мяг­кий знак.

Когда Зоя только что закончила разбор ошибок, резко раскрылась дверь и на пороге класса появился учитель по черчению, Николай Иванович Погодин.

— Великолепно! — сказал он, обрадованный тем, что нашел-таки то, что ему нужно. — Вас здесь трое? Всех мне не надо, а Петю я у вас забираю. Авария: во вто­ром этаже погас свет. Пошли, Петя!

И, не допуская никаких возражений, вернее, не по­дозревая, что они могут существовать, Николай Ивано­вич, оставив дверь открытой, повернулся, как на оси, на каблуке своей здоровой правой ноги и, сильно припадая на левую, изувеченную еще в раннем детстве, понесся по коридору, все время кланяясь и выпрямляясь, точно он хотел вскочить на какое-то препятствие и каждый раз срывался с него.

Николай Иванович был криклив, раздражителен и резок, но именно этому человеку из всех педагогов шко­лы большинство ребят, особенно мальчики, отдавали свою любовь и привязанность, хотя он был очень некра­сив, а в минуты раздражения даже уродлив. Никто ни­когда не видел его узкого, острого лица в состоянии покоя: оно или сияло щедрой улыбкой сочувствия и одобрения, или же бывало перекошено болезненной гри­масой, выражающей досаду; когда же Николай Ивано­вич приходил в состояние внезапного раздражения, то на него и вовсе старались не смотреть — до того непри­ятным становился напряженно-пронизывающий взгляд его глаз.

Нервный, всегда взбудораженный каким-нибудь своим очередным увлечением, Николай Иванович обла­дал редким даром возбуждать к себе симпатию — сколько бы он ни кричал и ни раздражался, в школе не существовало ни одного человека, который бы на него обижался. Ребята тянулись к нему, быстро к нему при­вязывались.

Официально Николай Иванович занимал штатную должность преподавателя черчения, но это была лишь малая доля того, что делал он для школы. Семьи своей он не имел; отдавая школе все свое время, он здесь и жил,    холостяком;    никакого    иного   общества,    кроме школьных ребят, Николай Иванович не искал и не хо­тел, и все его интересы определялись только их интересами и жизнью всей школы.

Без участия Николая Ивановича не обходился ни один вечер самодеятельности, ни один концерт: декора­ции, костюмы — начиная от первого замысла-эскиза до окончательного завершения — все было предметом его бурного беспокойства, порывов отчаяния и радостного умиротворения, когда опускался наконец занавес и он видел сквозь специально прорезанное отверстие, как сияют в зрительном зале физиономии рукоплещущих ребят.

Все знали, что главным режиссером-постановщиком, основным автором спектакля всегда является Николай Иванович, поэтому всякий раз, вместе с вызовом акте­ров, зрители неистово начинали требовать, чтобы появился на сцене и Николай Иванович, — они вопили, стучали ногами, требовали, чтобы он возник перед ними.

Но в таких случаях его нигде не могли найти — он исчезал: счастливый и совершенно изнеможенный, он забивался куда-нибудь в самый неожиданный угол — на чердаке, в кабинете биологии или порой даже на при­ступках в подвал-котельную — и молча курил там. Ему больше решительно ничего уже не надо было, он никого не хотел видеть. В присутствии ребят он никогда не позволял себе дымить папиросой.

В помощниках Николай Иванович никогда не испы­тывал недостатка. Он всех любил и со всеми держался совершенно одинаково, но были все-таки и у него три кита, три любимца: Петя Симонов, Шура Космодемьян­ский и Дима Кутырин — на этих друзей он мог поло­житься, как на самого себя.

Петя неплохо столярничал: строгал, пилил, хорошо знал, как пользоваться клеем — не жиже и не гуще, мог сам наладить рубанок, наточить и развести зубья у лю­бой пилы; он делал из сосновых реек опору-каркас под декорации, по рисункам Николая Ивановича выпиливал из фанеры ветки с листвою, целые кусты и кроны дере­вьев, а также всякие прочие детали и эмблемы для сце­ны и революционных праздников.

Шура Космодемьянский и Дима Кутырин орудовали кистью и краской.

Для того чтобы осуществить работу такого размаха, Николай Иванович приспособил под мастерскую-студию чердак — огромное сухое помещение, простиравшееся над всем южным крылом школьного здания.

Вот сюда и привел он сейчас Петю Симонова после того, как они вместе с ним заменили перегоревшие пробки на втором этаже. От паутины между стропилами и обычного чердачного хлама и мусора давно уже не осталось никакого следа; здесь хранилось от праздника и до праздника все оформление школы, сложенное вдоль стен и возле деревянных стропил, создававших на длин­ном чердаке впечатление стройной колоннады; здесь же был и склад всевозможных материалов: красок в бан­ках и ведрах, кистей,  белого холста и кумача, досок, теса, планок, реек и прочего строительного добра вме­сте с инструментами.

Пройдя с Петей Симоновым в самый дальний край чердака, где к столярному верстаку прислонилось не­сколько поставленных на попа строганых березовых до­сок, ярко освещенных стосвечовой лампочкой, спускав­шейся на проводе, подвешенном от стропила к стропилу, Николай Иванович сказал строго, как говорил обычно Петин отец:

—  Довольно, Петр, бездельничать! Давай, брат, соорудим для литературного кабинета рамку: метр на семьдесят сантиметров. Вера Сергеевна просит такую, чтоб поместился весь материал о «Войне и мире». По­кажи, Симонов, на что ты способен, дело, брат, идет не о ком-нибудь, а о самом Льве Толстом!

И они вместе принялись перебирать доски, отыски­вать, что среди них посуше и не перекошено, да и по­меньше бы поверхность древесины пятнали темные сучки.

 

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

 

Зоя и Ярослав не пробыли в классе и двух минут одни. На пороге появилась Марфа Филипповна. Она сразу поняла: занятия по диктанту Зоя закончила. При­нимаясь обтирать тряпкой филенки двери, Марфа Фи­липповна добродушно заворчала:

—  Директор ругается, когда зря свет горит.

Зоя поднялась из-за парты и торопливо вышла в коридор. Она оглянулась, — Ярослав шел следом за нею. Потом они молча пошли рядом.

Впереди, через широко раскрытую дверь зала, в по­лутьме, был виден рояль. Зоя вспомнила последний школьный концерт. Как здорово аплодировали Яросла­ву, а он ломался, не хотел играть на «бис». А может быть, волновался?

Зоя несколько раз видела Ярослава на школьной сцене. Ей нравилось, как он играет. А как он играет дома, когда остается один? Каких композиторов он лю­бит, какое произведение для него дороже всего? И Зоя подумала, что из всех мальчиков своего класса Яро­слава она знает меньше, чем кого бы то ни было. Он никого не сторонится и никогда не уклоняется от обще­ственных поручений, но в то же время какой-то углуб­ленно отдельный ото всех и почему-то до сих пор откла­дывает свое вступление в комсомол.

А что, если вот сейчас попросить его поиграть, — бу­дет он ломаться или нет? Как хорошо, что в зале нет никого. Редкий случай: сегодня нет хорового кружка и никто не разучивает сольных номеров для концерта.

—  Ярослав, — попросила Зоя, — сыграй что-нибудь. Ты хорошо играешь!

—  Пускай будет по-твоему, — ответил Ярослав сов­сем просто и, направляясь в темный зал, принялся те­реть руку об руку, словно они у него мерзли. Он сел перед роялем на стул, отодвинул его слегка и, устроив­шись поудобней, туго провел ладонями по своим жест­ким волосам, хотя они и без того, как всегда, хорошо у него лежали.

—  Что ты хочешь, чтобы я сыграл?

—  То, что ты больше всего любишь. В общем, на твой выбор, — ты же все играешь хорошо.

—  Попробую, — ответил Ярослав, — только не при­нимай это как согласие с твоей оценкой «хорошо».

От первых же музыкальных фраз, многоголосых ак­кордов, которые с большой силой, энергично, ни секун­ды не колеблясь, вырвал своими руками из рояля Яро­слав, у Зои по спине прошел легкий холодок озноба и почему-то стало трудно смотреть широко раскрытыми глазами, захотелось их сузить. Как будто бы Ярослав нарочно захватил Зою врасплох, поймал на месте и те­перь уж не выпустит, пока не заставит ее выслушать до конца какую-то мучительную историю, в которой он це­ликом замешан и безусловно виноват; и он просит ее выслушать до конца, не произносить пока ни единого слова и уж потом произнести над ним неизбежный приговор, ее дело — какой, но он верит, что приговор будет справедливый.

Сначала это был поток музыки, всеобщее сплошное звучание, захватывающее душу и подчиняющее волю, всеобъемлющий порыв, как вихрь бури, проходящей по вершинам леса, когда в мощном гуле не слышно лепета отдельных листьев.

«Вероятно, это и есть вдохновение», — подумала Зоя. И Ярослав передал ей частицу своего состояния. У Зои возникло чувство благодарности к Ярославу.

Потом в хаосе звуков, в ропоте листвы начали вы­деляться отдельные голоса, появилась основная тема, перед глазами начали возникать отдельные картины. Настойчиво звучала одна и та же вопрошающая музы­кальная фраза. Но ответа на мучительный вопрос не было.

Получалось так, словно Ярослав пробился, прорвал­ся сквозь все заслоны и преграды, проломал для себя тропу в непроходимой чаще, дотянулся до заколочен­ной двери и рвет ее руками, чтобы открыть, переступить через порог и кого-то спасти, искупить свою ужасную вину. Но не хватает сил — дверь закрыта. И все начи­нается сначала, и опять звучит вопрошающая музы­кальная фраза.

Да, это вдохновение!

Почему же Ярослав с такой силой откровенного при­знания никогда не играл на концертах? Почему? Зна­чит, все это только для нее, для Зои? Да?

Когда он окончил, Зоя вздохнула с облегчением. Ей захотелось узнать: так ли она понимала то, что он играл, и совпадает ли ее ощущение музыки с тем, что переживал Ярослав. Поколебавшись немного, она ре­шила его спросить:

— Скажи, о чем ты думал, когда играл, какое чув­ство вызывает у тебя музыка?

Ярослав нахмурился и медленно опустил на клавиа­туру крышку. Казалось, он обдумывает трудный вопрос и не находит необходимых слов. Желая помочь ему, Зоя сказала:

—  По-моему, ты никогда еще так хорошо не играл, как сегодня!

Не обращая никакого внимания на похвалу, Яро­слав проговорил:

— Отвечу тебе словами Шумана: «Лучший способ говорить о музыке — это молчать о ней...»

Зое стало обидно, однако она преодолела в себе это чувство и задала Ярославу еще вопрос:

—  Скажи, Ярослав, ты не хотел бы стать музыкан­том на всю жизнь?

Ярослав ничего не ответил и начал играть новую вещь; потом он сразу оборвал игру, резко убрав руки с клавишей к себе на колени, и сказал, усмехнувшись:

— Чудаковатая ты, Зоя... Представь себе: вот ты идешь по лесу и рвешь, собираешь свои любимые цветы, а в это время кто-нибудь подойдет и спросит тебя: «Зоя, ты твердо решила всю жизнь собирать цветы?»

Зоя выпрямилась около рояля, пожала плечами и, сузив глаза, тоже усмехнулась:

—  Я спросила очень просто, а ты отвечаешь с ка­кой-то кокетливой загадочностью. Если бы мне хоте­лось тебя подразнить, я бы сказала, что ты, вероятно, в кого-нибудь влюблен.

—  Нет уж, давай лучше я тебя буду дразнить, — сказал Ярослав и сильно покраснел. Чтобы скрыть сму­щение, он опустил крышку на клавиатуру и встал, шум­но отодвинув стул. — Раз уж ты заговорила первая о та­ких делах, раз уж ты такой знаток в подобных вопро­сах, скажи мне: что такое любовь?

Зое стало неприятно, что она сама дала повод пе­рейти на такой тон, и она с досадою проговорила:

—  Посмотри в энциклопедическом словаре на букву «л», если тебя так интересуют эти проблемы.

—  Глупая ты, Зойка, — продолжал донимать ее Ярослав, — неужели ты в самом деле твердо уверена в том, что любовь начинается с буквы «л»?

Зоя внезапно расхохоталась. Она смеялась долго и, что называется, от всей души. Тотчас же со сцены брызнул яркий свет. Это Терпачев раздвинул занавес и, просунув свою голову, закричал:

—  Кто ржет здесь как сумасшедший? — хотя он сразу узнал искренний, неудержимый смех Зои. — Ведь мы же ведем репетицию, как вы не можете   этого   по­нять?! Из-за вас придется начинать этюд сначала.

Зоя зажала рот ладонью и, схватив свободной рукой Ярослава за рукав, потащила его из зала в коридор. Мать Пети Симонова сказала Терпачеву:

—  Ты тоже не очень кричи, кавалер! Лучше убавь света, — сколько раз просить надо?!

Терпачев что-то там еще кричал и, топая ногами по дощатому полу сцены, кому-то грозил. Но Зоя уже за­крыла за собою дверь и сказала Ярославу в коридоре полушутя, полусерьезно:

—  С сегодняшнего дня я прекращаю с тобой заня­тия.

Ярослав спросил:

—  Почему?

—  Если после стольких диктантов ты до сих пор не усвоил, с какой буквы какое слово пишется, то здесь одно из двух: или я бездарный педагог, или ты совсем не о том думаешь, не тем занимаешься, чем всем нам следует заниматься в школе.

Ярослав тоже от шутки неуловимо начал переходить на серьезный тон. Глядя на Зою пристально, словно только сейчас что-то заметив в ее глазах, он сказал:

—  А ведь верно Люся Уткина определила: «Зойка Космодемьянская ужасно правильная, все для нее раз навсегда ясно, словно лежит перед ней, как на тарелоч­ке». Что же касается меня, то я серьезно не знаю, с ка­кой буквы начинается то чувство, о котором мы пробо­вали говорить.

При упоминании о Люсе Уткиной Зоя брезгливо под­жала губы и сказала:

—  Просто я терпеть не могу, когда из мухи стара­ются сделать стадо слонов.

—  И это все, что ты хочешь мне сказать?

—  Нет, не все! Я еще раз хочу спросить: почему ты не в комсомоле? Ты еще ни разу не ответил мне серь­езно.

Ярослав слегка покраснел и спросил:

—  Сказать по всей совести?

Зоя молча ждала.

—  Я сам понимаю, это глупо... по-мальчишески... Все это произошло без тебя, когда ты в прошлом году за­болела и была в санатории. Я подал заявление, а через неделю взял обратно. Так глупо получилось. Мне дали поручение покупать театральные билеты. Потом Уткина и Терпачев начали обвинять меня, будто я нечестно распределяю билеты, пошли сплетни... Я решил — раз такие, как Уткина и Терпачев, состоят в комсомоле, то я не хочу быть вместе с ними, и взял заявление обрат­но... Глупо... надо было бороться. Теперь я понимаю, конечно, свою ошибку. Если бы ты в прошлом году была групоргом, я уверен, что получилось бы не так.

—  Ну хорошо, — сказала Зоя, — это было в про­шлом году, а почему ты тянул в этом году, я же не­сколько раз тебе об этом говорила?

—  А теперь — поздно, теперь мне стыдно. Полу­чается, что я лезу в комсомол по корыстным сообра­жениям: раньше не хотел в комсомол, потому что бо­ялся всяких поручений и нагрузок, боялся обществен­ной работы, а теперь, на пороге в десятый класс, когда дело приближается к вузу, я вдруг спохватился, потому что в институт легче попасть, состоя в комсомоле.

Ярослав замолчал и посмотрел на Зою.

Она тоже молчала. Ярослава удивило выражение лица у Зои, не совсем ему понятное: то ли она злилась, то ли была глубоко в чем-то разочарована.

Медленно двигаясь по коридору, Зоя и Ярослав по­дошли к площадке; дальше надо было с третьего этажа, где был расположен их класс, спускаться к выходу вниз. Но Зое не хотелось уходить. Ярослав это чувствовал. Он тоже хотел, чтобы она не уходила. Вместо того что­бы спускаться вниз, Зоя подошла к витрине, висевшей на стене в начале коридора; здесь были выставлены на полочках за стеклами награды — кубки, значки и гра­моты, призы, завоеванные отдельными классами на со­стязаниях по легкой атлетике.

Зоя оглянулась на Ярослава, который задумчиво смотрел на паркетины пола и совершенно не интересо­вался витриной.

Ярослав неожиданно для самого себя задал ей во­прос:

—  Зоя, а ты дала бы мне рекомендацию?

—  Что за вопрос! — сказала Зоя.

Она пристально посмотрела Ярославу в глаза, по­том, встряхнув головой, как бы отгоняя от себя нереши­тельность, бодро заговорила:

—  Знаешь что, Ярослав, давай так с тобой условим­ся: ты должен помочь Тасе Косачевой — у нее опять тройка по алгебре. Согласен?

— Тася обидчивая, примет ли она от меня помощь?

—  Дипломатические переговоры я беру на себя. Но это еще не все, Ярослав. Ты знаешь, что в воскресенье мы должны провести серьезную работу в саду. Вся шко­ла выходит на субботник. Я боюсь за наш класс. Терпа-чев начнет рассказывать анекдоты. Коркин может и вовсе не прийти — он связался с какой-то скверной ком­панией на улице; он вообще становится для нашего кол­лектива неуловимым. Слабая надежда и на Шварца. Он все время смотрит в рот Терпачеву, ловит каждое его слово, притащит с собой папиросы, начнутся пере­куры в уборной.

—  Я поговорю кой с кем из ребят, — сказал Яро­слав.

—  Вот об этом я и хотела тебя попросить. Считай это своей общественной нагрузкой.

Ярослав спросил:

—  Скажи, Зоя, страшно было, когда тебя утвержда­ли в райкоме комсомола?

—  Нет, это совсем другое чувство... Это трудно объ­яснить... Когда тебя примут в комсомол, мы с тобой обязательно об этом поговорим, вспомним, как мы стоя­ли вот здесь, и поговорим. Ты понимаешь, когда я ушла из райкома и несла в руке комсомольский билет, у меня было такое чувство... Нет, когда ты получишь билет, ты мне сам расскажешь о том, что переживал...

Вспомнив о доме, Зоя заторопилась.

—  Пойдем вместе, — сказал Ярослав, — я тебя про­вожу.

—  Нет, не надо! Ты мне будешь мешать, я должна бежать.

И, повернувшись, Зоя начала стремительно спу­скаться по лестнице, перепрыгивая, пропуская по две, по три ступеньки.

 

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

 

Несмотря на усталость, Любовь Тимофеевна про­веряла тетрадки. Она скучала без Зои. Шуры тоже весь вечер не было дома: на него нашло вдохновение, он рисовал. Сначала ему позировала Лина, но он скоро от­казался от попытки сделать хотя бы набросок, — Лина не понимала, чего он от нее ждет: то и дело вскакивала со стула, вспомнив что-нибудь недоделанное по хозяй­ству, и начинала возиться. Шура рассердился и начисто стер резинкой все, что успел набросать карандашом, и на оборотной стороне листа принялся рисовать голову спящего сынишки Лины. Это у него получилось быстро и очень удачно. Взглянув на рисунок, Лина приложила к щеке сложенные вместе ладони и с умилением, про­тяжно проговорила:

— Ой, Шура, ну в точности мой Вася, в точности, как на карточке!

Шура тоже остался доволен собой. На него нашло состояние какой-то необыкновенной душевной легкости и уверенности в себе, когда все, за что ни возьмешься, удается: можешь с закрытыми глазами пройти на ого­роде по бревну над канавой и не свалиться, ударить по мячу и с двадцати метров попасть в ворота, начать ре­шать задачу по алгебре — и первый же вариант ока­жется верным.

Ни за что не хотелось расставаться с таким состоя­нием, надо рисовать еще и еще! Он решил спуститься вниз и там делать наброски.

В первом этаже, под комнатой Лины, жил гармонист Саша Прохоров; он имел придурковатый вид, растерян­но хлопал глазами и никогда не закрывал плотно рта; у него был высокий, суженный кверху череп и вздерну­тые белесые брови. Жил Прохоров холостяком, и никто толком не знал, сколько ему лет. Работал он в кустар­ной мастерской, выдувал там из стекла елочные укра­шения и серебрил их. Кроме того, Саша бойко и с боль­шим увлечением исполнял всевозможные танцы и песни на баяне, — его часто приглашали на вечеринки, и это давало ему дополнительный заработок.

Посередине его пустой, почти голой комнаты стоял некрашеный табурет; он был для Прохорова тем же, что жердочка в клетке у канарейки: здесь Саша без умолку заливался на своем голосистом баяне.

Взрослым жильцам дома № 7 его навязчивая музы­ка часто надоедала, особенно если, проиграв подряд все известные ему танцы и песни, Саша делал большую паузу и после нее начинал   подбирать  что-то   глубоко свое, личное, складывать что-то заветное, что, казалось ему, наконец он вот-вот сейчас схватит, уловит, и это будет самая замечательная, хватающая за душу музы­ка, которую еще никогда никто не сочинял. Часто в та­ких случаях Синицын спускался по лестнице вниз, за­ходил к Саше Прохорову в комнату и долго там оста­вался. Неизвестно было, о чем они разговаривали, но когда Синицын уходил опять к себе наверх, Саша Про­хоров больше в этот вечер уже не играл.

Молодежи он никогда не надоедал. Его любили за отзывчивость и доброту. Если вдруг у кого-нибудь при­ходила охота потанцевать на улице, перед домом, он никогда не отказывал: выносил баян и усаживался на скамеечке. Но бывали с ним и такие казусы: увидев, что на огороде ребята собираются играть в футбол, он вдруг забывал про танцы, клал баян на скамеечку, при­крывал его пиджачком и, проговорив: «Подождите, я сейчас!», кидался вслед за мячом.

Рисовать Сашу Прохорова оказалось удивительно интересно: он сидел на табурете посредине комнаты, совершенно не изменяя позы, словно был профессио­нальным натурщиком. Легкое покачивание корпусом в такт музыке и работа руками при растягивании и сжи­мании мехов нисколько не мешали Шуре закреплять мягким карандашом на бумаге самое главное в облике гармониста, самозабвенно ушедшего в свой мир пережи­ваний: сильно склоненную набок голову, по-рембранд­товски контрастно освещенную голой лампочкой, свисавшей на шнуре с потолка, худую спину с резко вы­ступающими лопатками, оттого что рубашку примял закинутый на спину широкий ремень баяна, ногу, зало­женную на ногу, и прилаженный для упора на колено сверкающий перламутровыми и медными накладками огромный баян.

Сашу Прохорова совершенно не интересовало, полу­чается что-нибудь у Шуры или нет, и когда Шура ушел из комнаты, он так же продолжал исполнять для самого себя свой привычный репертуар, номер за номером, как до его прихода. Но Шура остался очень доволен на­броском, и ему захотелось во что бы то ни стало про­длить это удивительное ощущение уверенности в том, что тебе сейчас все удается, к чему бы ты ни прикос­нулся. Он постучал в дверь к Седовым,   прямо   против  комнаты гармониста. В этой семье были два сверстника Шуры и Зои — Зина и Коля. Особой близости у Космо­демьянских с Седовыми теперь уже не было, да и учи­лись они в разных школах, интересы у них теперь были разные, но в детские годы Зина и Коля тоже были непременными участниками всех игр и событий вокруг дома, на улице, во дворе и на огородах — простота от­ношений между Седовыми и Космодемьянскими сохра­нялась по-прежнему.

На стук Шуры никто не отозвался; он дернул дверь —заперта. Досадно: должно быть, всей семьей ушли в кино. Седовы так всегда и делают: если уходят вечером, то, значит, все вместе. Отец сам покупает би­леты на четверых, заходит по пути в кассу кинотеатра, когда возвращается с работы.

Шура постоял в полутемном коридоре, соображая, к кому бы еще пойти с карандашом и бумагой. У парти­занки Александры Александровны в большой щели под дверью туда-сюда передвигался яркий свет, иногда его что-то притеняло, потом он возникал опять, как бывает, когда кто-нибудь ходит по комнате. В коридоре отчет­ливо были слышны грузные, неторопливые шаги. Шура поднял было руку, чтобы стукнуть в дверь, но не ре­шился— он всегда побаивался Александры Алексан­дровны.

Вот кого интересно нарисовать, только, конечно, не просто делать набросок, а поработать подольше и попро­бовать сделать настоящий портрет. Лицо у Александры Александровны суровое, мужского склада с прямым крупным носом, с резкими морщинами, которые заклю­чают как бы в скобки большой рот с плотно сомкну­тыми губами; брови — седые, широкие; глаза она не­охотно поднимает на собеседника, все больше смотрит в землю и во время разговора порою оглядывается назад, словно ждет, что кто-то должен прийти к ней. Все в доме уважают Александру Александровну, хотя каждому известно, что над нею тяготеет тайный недуг: раза три в году она наглухо запирается в своей ком­нате и начинает в одиночестве пить. Но это ей про­щают. В годы гражданской войны интервенты повесили в Архангельске ее мужа, замучили родного отца и младшую сестренку; у самой Александры Алексан­дровны  от пыток остались на  всю  жизнь  изуродованными пальцы. Но мимо чужой беды она не прохо­дила, и у нее было несколько должников, которым она умудрялась уделять деньги из своей небольшой пенсии.

Шура еще раз поднял руку и опять не решился. Александра Александровна слышала, что кто-то остано­вился около ее порога, она подошла и открыла дверь. Шура сделал вид, что шел мимо.

Шура и Зоя возвратились и вошли в комнату почти одновременно.

Любовь Тимофеевна уже закончила проверку тетра­дей; она вытаскивала из-под кровати таз, задвинутый туда Зоей вместе с замоченными в нем занавесками. Вместо того чтобы обрадоваться встрече с матерью, Зоя вдруг вспыхнула и резко сказала:

—  Как тебе не стыдно, мама! Почему ты не отды­хаешь? Ведь это моя стирка. Не мешай — у меня свой план: завтра стирка и пол. Потом я давно уже хотела поговорить с тобой — ты как-то совершенно перестала думать о своем здоровье, последнее время позже воз­вращаешься. По-моему, тебя эксплуатируют. Это никуда не годится. Неужели ты не можешь постоять за себя? Здесь что-то не так, какая-то ненормальность. Дай, по­жалуйста, сюда таз, и давай раз и навсегда условимся, что ты не будешь вмешиваться в мои дела. Кажется, это само собой разумеется!

Любовь Тимофеевна терпеливо смотрела на Зою, не скрывая доброй улыбки. Ворчание дочери мать прини­мала сейчас почти как ласку.

Зоя! Как она выросла за последнее время! В стро­гом, пристальном взгляде чуть прищуренных глаз, ка­жется, уже не осталось ничего детского. При вечернем свете глаза Зои утрачивали голубизну и вместе с нею свою мягкость. Сейчас на мать смотрели строгие серые глаза.

Любовь Тимофеевна позволила Зое задвинуть таз под кровать и сказала:

—  А может быть, ты сначала скажешь «здрав­ствуй»?  Мы с тобой не виделись целый день.

—  Нет, мама, пожалуйста, не разговаривай со мной, как  с   маленькой,   не   превращай   серьезный   вопрос  в шутку. Честное слово,  меня злит твоя  беспомощность! Почему ты не поговоришь на работе?

Это был не первый разговор в таком роде. Новое в нем только то, что тон у Зои с каждым разом стано­вился все более настойчивым, властным, иногда даже задиристым. Но Любовь Тимофеевну «ворчание» Зои не беспокоило: обижаться на это почти так же смешно, как и на то, что рукава пиджачка Шуры становятся ему с каждым днем все короче и короче. Любовь Тимофе­евна смотрела сейчас на Зою и вспоминала свою ран­нюю молодость, угадывала в дочери свой собственный характер. Разве не так же она, желая облегчить труд матери, с каждым днем все больше и больше забирала домашнее хозяйство в свои руки, и по мере того, как росла доля ее участия в хозяйственных заботах, сама того совершенно не замечая, так же, как Зоя, подни­мала голову все выше и выше; стремясь избавить мать от излишних тревог, она вместе с тем оттесняла ее, по­степенно брала над нею верх. В этом сходстве было что-то бесконечно трогательное и в то же время щемя­щее душу острой болью. Но иного Любовь Тимофеевна и не желала бы — разве можно остановить движение жизни? И вот, глядя сейчас на Зою, она мысленно про­износила: «Расти, расти, доченька, становись большой, самостоятельной и сильной!»

Нет, это ворчание Зои и ее петушиные наскоки не могут обидеть мать. Не она ли сама приучала Зою с самых ранних лет к самостоятельности и труду, к заботе о тех, кто живет рядом с нею? Когда родился Шура, ежедневным припевом в доме стало: «Зоя, ты у нас уже большая, а Шура маленький — ты должна ему помочь!» И Зоя помогала; то принесет ложку по просьбе матери, то развесит сушить на веревочке высти­ранные мамой пеленки или же поможет брату надеть туфельки и застегнет ему лифчик. По мере того как брат и сестра росли, круг обязанностей Зои увеличи­вался, и, сознавая себя старшей, а значит, более силь­ной и ловкой, она с радостью убирала комнату, играя «в няню», водила Шуру гулять, следила за тем, чтобы он как следует вел себя во время обеда, пришивала пу­говицы себе и брату, штопала чулки, помогала маме в стряпне. Вместе с чувством долга у нее росла и любовь к труду. Что же удивительного в том, что посте­пенно Зоя привыкла считать самым тяжелым в жизни только безделье: она согласна делать все что угодно, но только не сидеть сложа руки и не смотреть бессмыслен­но на улицу, облокотившись на подоконник.

В последнее время, видя, как утомляется Любовь Тимофеевна, Зоя старалась еще больше освободить мать от домашних забот. Постепенно на Зою перешло почти все хозяйство, даже стирку она отобрала у ма­тери. Но вместе с этим, незаметно для нее самой, изме­нился и самый тон ее во время разговоров с матерью: обсуждая с нею житейские, будничные дела, она стано­вилась строже и суровей, порою позволяла себе поучать мать и часто упрекала ее за отсутствие практического, трезвого отношения к бытовым мелочам. Одного только она не замечала, потому что была все еще девочкой, хоть и семнадцатилетней, не замечала того, что в таких случаях мать почти любуется ею и продолжает про себя повторять: «Расти, доченька, становись большой и сильной!»

Шура не принимал никакого участия в разговоре. Вначале, когда Зоя, вспыхнув, начала отбирать таз со стиркой, Шура попытался было повлиять на ход собы­тий шуткой: «Ну, если вы будете перед сном ругаться, я брошу вас обеих, перееду в общежитие, стану суще­ствовать один!» Но на его шутку ни мать, ни сестра не обратили никакого внимания. Тогда он молча подсел к столу и решил кое-что добавить по памяти к наброску «Гармонист», но, заметив, что без натуры, не видя пе­ред собой Саши Прохорова, только портит рисунок, Шура отложил его в сторону и принялся читать жур­нал «Техника — молодежи», который сегодня дал ему Дима Кутырин. Шуре сразу же попалась статья «Как самому сделать лодку», с превосходными чертежами. Оставалось сообразить, как к такой лодке приладить подвесной мотор? Шура задумался, потом взял клочок бумаги, карандаш — фантазия заработала, и ему стало совершенно безразлично, что там пытается Зоя дока­зать матери.

Шура не мог бы ответить на вопрос: сколько про­шло времени, когда он заметил, что в комнате и во всем доме стало вдруг удивительно тихо. Он отложил на ми­нуту журнал в сторону, поднял глаза и увидел прямо перед собой по другую сторону стола Зою: подперев руками голову, она тоже читала какую-то книгу, теребя мизинцем черную прядку, сползающую на лоб.

Шура быстро, так, чтобы сестра не успела разо­злиться и остановить его, и в то же время желая узнать, что же она читает, захлопнул перед ней книжку и, уви­дев заглавие «Овод», мгновенно раскрыл ее снова на той самой странице, где читала Зоя. Он проделал это дей­ствительно так быстро и ловко, что сестра подняла только на секунду глаза, как бы говоря взглядом: «Ты что, с ума сошел?», и, не переменив позы, продолжала читать.

Да, Зоя читала «Овод», книгу, которую принесла ей сегодня мать. Как только, во время своего досадного разговора с матерью, она увидела долгожданную книгу, которую никак не удавалось получить в школьной библиотеке (ее брали нарасхват), Зоя сразу же пожалела о том, что так долго досаждала матери. Она подошла к Любови Тимофеевне и, обхватив рукой шею, крепко прижалась лбом к ее плечу. Любовь Тимофеевна остро почувствовала всю глубину этой молчаливой благодар­ности дочери.

Немедленно принявшись читать «Овод», Зоя забыла обо всем на свете. Острый интерес возник у нее сразу же, как только она дошла до страницы, где упомина­лось, что Джемме — семнадцать лет, то есть столько же, сколько сейчас было самой Зое; Джемма уже вела под­польную революционную работу, состояла в подпольной организации «Молодая Италия». Зою охватило смущение, близкое к чувству стыда: ей показалась ничтожной и полной вопиющих недостатков та работа, обществен­ная и комсомольская, которую она ведет в школе. По­том, когда она отделалась от мыслей о самой себе, ме­шавших ей в течение нескольких минут продолжать чтение, ее поразило предательство Артура, пускай не­вольное, предательство будущего бесстрашного Овода, доверчиво рассказавшего на исповеди подлецу священ­нику о подпольной работе своих товарищей по органи­зации. Когда Зоя дошла до этих страниц, она уже знала, что не ляжет спать, прежде чем не закончит всю книгу.

Шура не поверил бы, что она за ночь прочла книгу, если бы Зоя сама своими руками не передала ему на следующий день «Овод» и не сказала, чтобы он обяза­тельно прочел эту книгу.

Она не слыхала, как мать перемыла посуду и убрала ее в шкафчик (а то бы Зоя не дала матери этого де­лать), не видела, как та вымыла на столе клеенку и улеглась спать; точно так же Зоя совершенно не заме­тила возни Шуры, вытаскивающего из шкафа свою по­стель. Кажется, Шура что-то говорил ей, но она замы­чала от досады, затрясла головой и наконец зажала уши ладонями, чтобы он отстал от нее.

Поздно ночью Зоя отвела глаза от книги и заду­малась, стараясь определить: какая основная черта в характере Овода? В эту минуту она вдруг ощутила, какая глубокая тишина стоит во всем доме и на улице. Все спят. Который же теперь может быть час? Она хотела было встать, чтобы взглянуть на ручные часы матери, — Любовь Тимофеевна на ночь прикреп­ляла их у себя над головой к перекладине кровати, но побоялась разбудить ее и осталась сидеть на месте. Теперь уж и не важно было — который час, все равно она не ляжет, пока не дочитает удивительную историю Овода до конца. Зоя прикрыла настольную лампу газетой, чтобы свет не мешал матери, и продолжала читать.

Незадолго до рассвета Любовь Тимофеевна стреми­тельно поднялась и села на краю кровати. Сначала, после глубокого сна, ей показалось, что случилось нечто ужасное, непоправимое. Прямо против нее, по ту сто­рону стола, сидела Зоя. Книга уже была закрыта. Зоя положила на обложку обе ладони и на них опустила голову. Плечи у нее вздрагивали, и слышны были судо­рожные, громкие глотки — Зоя старалась подавить ры­дания, чтобы никого не разбудить. Но вот она подняла голову и убрала руки на колени. Любовь Тимофеевна узнала книгу и все поняла... Зоя только что присут­ствовала при казни Овода, видела смерть этого удиви­тельного борца, революционера, была потрясена нечеловеческими мучениями, которые ему пришлось перенести, его несгибаемой волей и неистребимой жаждой бороться до последнего вздоха.

Глаза дочери и матери встретились. Любовь Тимо­феевна потом никогда не могла забыть этого взгляда.



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

 

Поднявшись на третий этаж, Зоя уже издали поняла, что в классе происходит что-то необычное. Несколько девочек громко хохотали, Бояринцева даже повизгивала от удовольствия. Когда Зоя вошла в класс, Люся Ут­кина зашипела:

— Тсс... ш-ш-ш, — он сейчас придет... Давайте ско­рее положим в парту! — И, высоко подняв над головой большую бутылку с вином, проговорила торопливым шепотом: — Зоя, смотри, какой мы приготовили подарок для Коркина! Сегодня у него день рождения.

Прямо к бутылке была прибинтована оранжевой лентой с роскошным бантом записка. Лента ярко горела в лучах солнца, проникавшего через широкое окно. Но самое замечательное в подарке, так сказать, гвоздь всей этой затеи заключался в том, что девочки на горлышко натянули резиновую соску. Такие соски продаются во всех аптеках для грудных младенцев.

— Люся, пускай Зоя прочтет записку, — предложила Лиза Пчельникова.

Но несколько голосов  решительно запротестовало:

— Не надо, не надо — не успеете... Скорей кладите в парту!

Подарок предназначался Коле Коркину. Мысль эта пришла в голову Люсе Уткиной. Своей выдумкой она поделилась кое с кем из девочек, те с восторгом поддер­жали ее, и вот купленная в складчину бутылка вина по­явилась в девятом «А». Мальчикам не сказали ни сло­ва— боялись, что эффект будет сорван.

Не захотела Люся ничего говорить и Зое — не была уверена, как та отнесется к подобного рода затее. На днях Зоя слышала на ходу в коридоре разговор о ка­ком-то подарке Коркину, но подробностями не поинте­ресовалась и не придала этому никакого значения. Теперь же, увидев бутылку с соской и весь подарок в «оформленном» виде, она решила, что придумано не­плохо, — Коркина такой сюрприз заставит задуматься.

Дело в том, что Коркин в последнее время сильно изменился. С ним происходило что-то нехорошее. Месяц назад его отец получил длительную командировку на Дальний Восток. Как только он уехал, Коркин перестал интересоваться школой: отказывался от всяких поручений, не выполнял домашних заданий; несколько раз его видели в компании каких-то парней, перепродававших на Коптевском рынке запасные части к мотоциклам.

Мать Коли Коркина не могла следить за ним как следует, — она работала в городском отделе здраво­охранения инспектором и редко возвращалась домой раньше девяти вечера. Коркин менялся даже внешне: своей походке он намеренно придавал черты развязной независимости; и без того невысокий, начал горбиться, чуть поскребывать на ходу подошвами, воображая, что это придает ему более мужественный вид; руки держал глубоко засунутыми в карманы; курил в школьной убор­ной; отрастил прядь каштановых прямых волос спереди, и она болталась, как подбитое крыло птицы, мешая ему смотреть. Казалось, что даже глаза у него изменились, раньше Коркин всегда был наблюдателен, смотрел на всех остро и пытливо, как бы боясь что-нибудь пропустить из того, что происходит вокруг него, а теперь он не выдерживал взгляда товарищей, и в его глазах по­явилось что-то ускользающе-неверное, никак не вязав­шееся с его напускной развязностью.

За последнюю неделю Коркин два раза пропустил школьные занятия: в понедельник, ни у кого не спросив разрешения, самовольно ушел со второго урока, а в среду вовсе не приходил в школу. На прямой вопрос Зои, почему он не был в школе, Коркин ответил что-то несвязное о семейных обстоятельствах и постарался пе­ременить разговор, а Уткиной и Бояринцевой признал­ся, что проспал, — накануне у его знакомых была уст­роена в складчину «приличная» выпивка.

Совершенно не подозревая, что его собираются разыграть в день рождения, и даже не допуская мысли, будто кто-либо знает в школе о том, что сегодня ему исполнилось семнадцать лет, Коркин неторопливо под­нимался на третий этаж, считая по пути вертикальные прутья металлических перил лестницы. Его угнетала мысль: он опять не приготовил урока по биологии. Коркин загадал: если число прутьев четное, то его не вызо­вут сегодня, а если нечет — биолог Язев обязательно заставит его отвечать. Прутьев на лестнице оказалось триста семьдесят — не вызовет. Коркин выше поднял голову и бодро зашагал в свой класс, не задерживаясь, против обыкновения, в коридоре, где обычно толпились ребята до начала уроков, тогда как девочки усвоили привычку задолго до звонка забираться в класс.

— Идет, идет! — сказала взволнованным шепотом Бояринцева, поджидавшая Коркина у порога. Уткина быстро записала на доске основные положения задачи по физике; к ней подошли Лиза Пчельникова и Ната Беликова и сделали вид, что проверяют формулу; Но­сова и Серегина принялись повторять биологию. Осталь­ные девочки тоже притворились, будто заняты обычны­ми делами и не интересуются, кто входит или выходит из класса. Одна только Зоя, усевшись за стол препо­давателя, не сводила глаз с Коркина; увидев ее пристальный взгляд, он, вместо того чтобы поздороваться, опустил голову.

Вот он подошел к своей парте и сел; сунул было портфель с книгами — не лезет. Он сказал с раздраже­нием:

— Опять какая-то раззява из второй смены свои книги оставила!

Он с силой вдвинул портфель; бутылка гулко пока­тилась в пустом ящике парты и стукнула в заднюю стенку. Носова и Серегина прыснули, с трудом удержи­ваясь от смеха. Коркин сунул руку поверх портфеля, пощупал около стенки ящика и замер... Осторожно, так, чтобы не выдать волнения, он начал оглядываться сна­чала в одну сторону, потом в другую. Кроме Зои, никто на него не смотрел, но Коркин сразу понял, что все дев­чонки о нем только сейчас и думают и лишь делают вид, что отвлечены. Он быстро вытащил бутылку, но, увидев на горлышке соску, мгновенно задвинул бутылку об­ратно, словно обжегся об оранжевый бант.

Зоя видела, как побледнел Коркин и какое отчаяние появилось у него в глазах. Ей стало жаль Коркина. Если бы он посидел на парте еще хотя бы минуту, она бы подошла и заговорила с ним. Но он вдруг сорвался с места и вышел из класса, даже не взяв портфеля.

Раздались ликующие возгласы девочек, поднялся хохот.

— Здорово! — старалась всех перекричать Люся Ут­кина.—По-моему, лекарство прописано правильно!

К Зое подошла Лиза Пчельникова и смеясь сказала:

— Так ему и надо! Здорово Кольку проучили!

Зоя тоже смеялась:

— Неплохо получилось! Не хотела бы я быть на его месте.

В это время в класс ворвалось несколько встрево­женных мальчиков, и впереди всех, самый высокий из них, Виктор Терпачев. Он что-то говорил, но из-за шума невозможно было ничего разобрать. Тогда Терпачев под­нял руку, призывая этим жестом к вниманию, и, когда немного стихло, спросил:

— Девочки, что произошло? Коркин плачет, уткнул­ся в угол около уборной и плачет.

В классе стало совершенно тихо. Зоя пошла за Коркиным, но в коридоре его уже не было.

 

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

 

 

Сегодня это было первое происшествие в классе, но не последнее и не самое худшее из них. Совсем не того ждала Зоя, когда шла утром в школу.

За Ириной она не забежала. Не из-за обиды, ко­нечно. Зоя даже не вспомнила о вчерашней вспышке капризного раздражения у Ирины и о том, как та хлоп­нула дверью. Теперь, после чтения «Овода», детские вы­ходки и всякого рода житейские мелочи отодвинулись от Зои страшно далеко и казались ничтожными пустя­ками.

После ночного чтения «Овода» Зоя проснулась с ощущением только что пережитого душевного потрясе­ния. Как всегда, сделала утреннюю зарядку, но обыч­ной бодрости и подмывающей громко петь "волнующей легкости после этого не почувствовала.

Пошла в школу одна, потому что надо было сосре­доточиться и вспомнить все, что она намечала на сего­дня сделать по комсомольской работе. Но она не могла сосредоточиться, и до самой школы ее не оставляло та­кое чувство, словно погиб кто-то самый близкий, драго­ценный человек и что это непоправимо.

Страница за страницей перелистывала она теперь наизусть прочитанную ночью книгу, и у нее перед гла­зами проходили картины борьбы бесстрашного, растер­занного врагами революционера с такой яркостью, точно она всю жизнь не отходила от него ни на шаг, боролась в одних с ним рядах, и когда его расстреливали, стояла тут же, возле него.

Ни о чем другом Зоя сейчас не могла думать. Будь это в другое время, Зоей овладела бы обычная тревога за свой класс, она обязательно вспомнила бы, что в классе многое обстоит совсем не так, как того хоте­лось бы: не налажена проверка исполнения комсомоль­ских и общественных поручений, дисциплина оставляет желать много лучшего, и никак не удается изжить про­клятые тройки, а у Носовой и Петрова, для полноты кол­лекции, имеется даже по две двойки. Нельзя дольше терпеть все это, надо как-то по-новому взяться за ра­боту, необходимо добиться перелома. Так бы Зоя вну­шала самой себе, если бы она могла об этом думать.

Обязательно надо проверить, готовы ли к политин­формации Лиза Пчельникова и Люся Уткина, ведь до понедельника остается недолго.

Лиза Пчельникова, решила бы Зоя, пускай возьмет на себя обзор событий по Советскому Союзу, а Уткина сделает сообщение о международном положении. На пер­вой перемене можно будет поговорить с ними об основ­ных тезисах. Материала в газетах сколько угодно.

На большой перемене надо зайти в школьную биб­лиотеку, .узнать у заведующей, как ребята выполняют поручения по дежурству: помогают ли подшивать га­зеты, заполнять карточки, записывать в инвентарь вновь поступающие книги, следят ли за соблюдением тишины в читальне?

Такой бы план на этот день наметила себе Зоя. Но ни о чем подобном сейчас она не могла думать. С не­обыкновенной яркостью, вновь и вновь вставали перед ее глазами отдельные эпизоды из необыкновенной жиз­ни Овода; и она думала о том, как ничтожно все то, что она делает, и как это ужасно, что ей уже семнадцать лет, а до сих пор она еще не принесла людям никакой пользы.

Только добравшись до школы, Зоя начала прихо­дить в себя и, поднимаясь по лестнице, вспомнила, что прежде всего, еще до начала уроков, надо переговорить с Тасей Косачевой о том, что ей будет помогать по ал­гебре Ярослав Хромов.

Но Тася Косачева опоздала, а потом произошла эта история с бутылкой и с соской, которую переживали всю первую перемену. Пришлось разговор с Косачевой отложить, а на втором уроке все были возбуждены но­вым  происшествием.

Это был урок биологии. Ребята любили уроки Ива­на Алексеевича Язева. Один уж переход из привычной, будничной обстановки класса в прекрасно оборудован­ный биологический кабинет вызывал у большинства ребят особое настроение сосредоточенной готовности узнать что-то новое. Уроки Язева отличались строй­ностью, ясностью цели и всегда проходили в спокойной и плодотворной тишине.

Здесь, в биологическом кабинете, среди всевозмож­ных заспиртованных препаратов, возле аквариумов с рыбками и клеток с живыми птицами, морскими свин­ками и белыми мышами, возле растений, хорошо идущих в рост от правильного ухода за ними ребят, Иван Алексеевич особенно полно и щедро раскрывал лучшие стороны своего существа.

Физический недостаток — одно плечо выше друго­го, — бросавшийся в глаза на открытом воздухе, в саду, здесь исчезал совершенно. Глаза его, глубоко ушедшие под надбровные дуги, начинали влажно блестеть и как бы излучать сосредоточенную мысль.

Не было случая, чтобы ему не хватило того времени, которое отведено на урок, хотя он никогда не смотрел на часы в присутствии учеников; ни разу еще звонок не заставал его на неоконченной фразе, и не было слу­чая, чтобы он не успел детально объяснить то, что за­давал приготовить к следующему уроку: ощущая урок как единое целое и владея его ритмом, Иван Алексее­вич успевал и спросить, кого следует, и объяснить все, что считал необходимым.

Но сегодня в девятом «А» с самого утра все пошло не так, как следует. Не суждено было и Ивану Алексе­евичу провести свой урок в обычной манере. Едва он произнес несколько фраз, дверь биологического каби­нета широко распахнулась и на пороге появился запы­хавшийся, красный и возбужденный Виктор Терпачев, вытирая носовым платком потный лоб. Быстрым взгля­дом он оценил обстановку и, увидев свободное место в дальнем углу, предусмотрительно оставленное для него Шварцем, прошел туда, бесцеремонно ступая на всю подошву, и опустился на край скамейки, выставив не помещавшиеся под столом ноги в проход и закинув их одна на другую.

Он не попросил разрешения войти и присутствовать на уроке.

Иван Алексеевич остановился на полуслове и, опу­стив глаза, молчал. В кабинете не было слышно ни еди­ного звука. Все сидели затаив дыхание. Зоя физически ощутила духоту, как будто все эти чучела на кронштей­нах, банки с заспиртованными ящерицами и рыбами, таблицы и плакаты поглощали воздух и растения вы­деляли сейчас не кислород, а углекислый газ.

Иван Алексеевич продолжал молчать. Он молчал долго, как будто желал этим самым предоставить Терпачеву возможность извиниться. Но Терпачев тоже мол­чал. Наконец Иван Алексеевич спросил его:

— Терпачев, почему вы опоздали на урок?

Терпачев поднялся и развязно ответил, заносчиво посматривая по сторонам, чтобы видеть, какое впечатле­ние производят его слова:

— Что же особенного? Иногда бывают непредвиден­ные обстоятельства!

Дело в том, что он только что сломал спинку диван­чика, подняв в опустевшем после звонка коридоре воз­ню с десятиклассником Аверкиевым. Терпачев вообще всегда стремился быть поближе к старшим, пренебрегая своими одноклассниками, старался вместе с десятыми классами попасть в театр, ему иногда удавалось вте­реться в их экскурсию.

Терпачев убедил Аверкиева, что поломку диванчика необходимо скрыть. Но ему не удавалось замаскировать своего возбужденного состояния. К тому же в манере держаться у Терпачева сейчас сказывалась и обычная рисовка в присутствии девочек. Если бы Иван Алексе­евич спрашивал его в присутствии одних мальчиков, Терпачев держал бы себя иначе. Особенно важно было ему сохранить собственное достоинство на глазах у Люси Уткиной.

Ответив Ивану Алексеевичу, Терпачев, не ожидая, будет ли тот еще задавать ему вопросы или нет, снова сел, откинувшись на спинку и опять положив ногу на ногу.

— Я вас прошу сесть как следует, — спокойно сказал Иван Алексеевич, — и после окончания  урока по­дойдите ко мне!

— Хорошо! — сказал Терпачев не вставая, все тем же заносчиво-снисходительным тоном и пожимая пле­чами, как бы призывая присутствующих быть свиде­телями чудаковатости педагога; ноги он убрал под стол.

Словно стремясь поскорее очистить атмосферу от чуждого духа развязности и нахальства, Иван Алек­сеевич попросил:

— Дежурный, откройте, пожалуйста, окно — сегодня очень тепло.

Шура Космодемьянский постарался как можно ско­рее взобраться на подоконник и опустил верхнюю фра­мугу оконной рамы. Ворвалась свежая струя воздуха. Все вздохнули с облегчением.

На этом дело еще не закончилось.

Едва Иван Алексеевич приступил к объяснению за­дания, которое он собирался дать на дом, Лида Бояринцева и Ната Беликова громко прыснули от трудно сдер­живаемого смеха. Дима Кутырин внятным шепотом ска­зал: «Даже шкелет осуждает Витьку!» Все посмотрели на человеческий скелет, стоявший около стены у окна, и тут уж рассмеялся весь класс.

Нижняя челюсть у скелета, укрепленная на медной пружинке, вздрагивала и слегка покачивалась под силь­ной струей воздуха, врывавшегося в комнату через от­крытое окно. Создавалась полная иллюзия, что скелет недоволен и что-то бормочет. Зоя тоже не могла удер­жаться от смеха и, по своему обыкновению, — раз уже это с нею случилось, — искренне расхохоталась от всей души.

Язев сначала не понял, что происходит, он сильно побледнел и поднялся со стула. Болезненно сведя брови к переносице, он не поднимал головы и смотрел на стол, ожидая, что будет дальше. Потом он поднял голову и, поняв наконец, в чем дело, показал Шуре Космодемь­янскому жестом руки, что надо отодвинуть скелет от окна. В классе стоял шум, но Шура правильно понял жест Ивана Алексеевича, и челюсть у скелета больше не тряслась.

Когда стало тихо, Иван Алексеевич сел и сказал с горькой улыбкой, слегка наклонив голову в сторону скелета:

— У Терпачева появился опасный конкурент по ча­сти умения отнимать у класса драгоценное время.

С этой минуты урок больше ничем не нарушался. Правда, Иван Алексеевич не успел никого вызвать, но заданный им на следующий раз материал он объяснил с обычным своим совершенством, опять сумел увлечь ребят, и они слушали его с напряженным вниманием.

Раздался звонок. Иван Алексеевич закрыл книгу, но не ушел из кабинета. Из ребят тоже никто не вста­вал— ждали, как поведет себя Терпачев и что ему ска­жет Иван Алексеевич.

Поднялся с места один только Терпачев; он подо­шел к Язеву уже не такой небрежной походкой, как можно было от него ожидать, — он понимал, что для него сейчас наступает серьезное испытание: глаза всех были устремлены только на него; во что бы то ни стало нужно не потерять собственное достоинство. Он ни на одну минуту не забывал, что Люся Уткина тоже смот­рит на него. Он молча остановился, но так как Иван Алексеевич тоже не произносил ни слова, ему пришлось сказать:

— Иван Алексеевич, вы просили меня подойти после урока.

— Да!

Обратившись к остальным, Иван Алексеевич тихо сказал:

— Товарищи, урок закончен, — кто хочет, может идти.

Но никто не вставал. Все ждали. Иван Алексеевич, взглянув на Шуру Космодемьянского, проговорил:

— Я попрошу дежурного принести стул из учитель­ской.

Пока Шура ходил за стулом, никто не вышел, все продолжали ждать, что будет дальше, и сидели молча. Терпачев слегка пожал плечами и, обернувшись, обме­нялся взглядом с Люсей Уткиной, как бы спрашивая ее с недоумением: «Это что еще за комедия?» Лицо у Люси покрылось красными пятнами; ей было стыдно за него, она не сомневалась в том, что Иван Алексеевич собьет с Терпачева фатоватый, развязный тон и он останется в дураках.

— Садитесь! — сказал  Иван  Алексеевич,  показав рукой на стул, который в двух шагах от него поставил Шура Космодемьянский.

— Нет, я постою, — отказался Терпачев, сделавшись вдруг угрюмым, понимая, что стул для него теперь са­мое опасное место.

— А я прошу вас сесть! Вы уже совершенно взрос­лый человек. Сейчас у нас происходит уже неофициаль­ная, так сказать, беседа, и мне было бы неудобно раз­говаривать с вами сидя, в то время как вы стоите.

Терпачев еще раз пожал плечами и сел на край стула, но потом решительно подвинулся к спинке стула и сел удобнее.

По-прежнему никто не уходил из кабинета.

— Скажите, Терпачев, вы когда-нибудь у себя в семье, в разговоре среди ваших домашних, среди ва­ших близких, позволяли употреблять площадную брань, уличные выражения?

— Странный вы задаете вопрос! — сказал Терпачев, заливаясь краской и поднимаясь со стула. — Конечно нет! — Он больше уже не садился и ни с кем не пере­глядывался.

А Иван Алексеевич продолжал:

— Почему же вы этого не позволяете себе?

Терпачев  молчал,  совершенно  пристыженный,  хотя Иван Алексеевич ничего особенного еще и не сказал.

— Вы молчите? — спросил Иван Алексеевич, больше не предлагая ему сесть. — Тогда я сам отвечу за вас: вы не делали этого, не употребляли в кругу семьи пло­щадной брани потому, что для вас уже ясно, что такое поведение дома недопустимо. На эту ступень культуры вы уже поднялись. Но следующая ступень для вас пока недоступна. Вам только предстоит подняться на нее. И вот, когда вы подниметесь на следующую ступень культуры, тогда вы поймете, что делать вид, будто, кроме вас, никого на свете больше не существует, недо­стойно культурного человека. А теперь, — закончил Иван Алексеевич, — прошу вас взять этот стул, на ко­тором, хорошо, что это вы сами почувствовали, сидеть вам еще рано, и отнести его в учительскую.

Терпачев получил то, что он заслужил, однако исто­рия с поломкой диванчика осталась неразоблаченной. Никто не видел, как это произошло, но подозрения упали на ни в чем не повинного ученика из восьмого класса, Колю Булавина, должно быть потому, что это был известный во всей школе драчун, не пропускавший ни одной перемены, чтоб с кем-нибудь не повозиться; его отцу не один раз приходилось возмещать убытки, причиненные Булавиным школе: то он каким-то образом умудрился во время возни выдавить плечом стекло, хотя подоконники в школе очень высокие, то сорвет со стены головой гравюру или же опрокинет подставку и разобьет горшок с цветком. Но Коля никогда не скрывал своих проделок — он был смелым и правдивым мальчиком. Однако на этот раз было слишком много улик против него, и директор допустил ошибку: он не поверил «чест­ному комсомольскому слову» Булавина и потребовал, чтобы Коля пришел вечером вместе с отцом или ма­терью. В первый раз увидели в школе Колю Булавина с заплаканными глазами. А Терпачев молчал.

 

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 

 

Ирина Лесняк два раза забегала к Космодемьян­ским, но смогла только потрогать висячий замок на двери. Комната Лины тоже была заперта.

Уходить ни с чем не хотелось. Много накопилось событий — надо бы как следует обо всем поговорить — без всяких помех, досыта. Последние их встречи с Зоей происходили урывками, на ходу, — разве за несколько минут успеешь что-нибудь сказать друг другу?

Зайдя в третий раз, Ирина застала одного только Шуру. Он сказал, что Зою задержали в школе комсо­мольские дела: в классе появились двойки, а, кроме того, Зоя боится, как бы не сорвалась работа в саду в ближайшее воскресенье.

Шура предложил Ирине:

— Посиди, Зоя скоро появится, а я хочу попробо­вать тебя нарисовать. Надеюсь, ты не возражаешь?

Прежде чем дать ответ, Ирина сразу же начала по­правлять свои жгуче-черные волосы, пушистые и непо­корные, оттого что они вились мелкой, как дрожащая проволочка, волной и плохо укладывались в прическу. Ища зеркало, она по привычке пробежала взглядом по стенам, хотя давно уже знала, что висячего зеркала у Космодемьянских нет. Ирине было приятно, что Шура предлагает ей позировать, и она знала, что ее считают хорошенькой, но из кокетства спросила:

— Неужели ты не можешь найти сюжет более инте­ресный?

— Могу, — сказал Шура, не задумываясь.

Ирина пожала плечами от досады на то, что Шура не воспользовался случаем сказать ей что-нибудь при­ятное. Она даже хотела назвать его «Ведмедь», как все его часто называли, однако побоялась возможных осложнений, уж очень ей хотелось, чтоб он сделал ее портрет. Ирине нравились рисунки Шуры, она верила: у него обязательно получится хорошо.

— Дело в том, — сказал Шура, отлично понимая, что его ответ по поводу сюжета Ирине не мог понра­виться, — дело в том, что у меня с тобой в данный мо­мент редкое совпадение интересов: тебе надо ждать Зойку, а мне тренироваться. Договорились? Что ка­сается сюжета, то вы обе — и ты и Зойка — для худож­ника находка.

Ирина все еще колебалась. Она знала, что за этим комплиментом может в самый неожиданный момент по­следовать какой-нибудь обидный эпитет или колючая шутка. Шура любил поддразнивать Ирину и Зою. Мно­жество раз он вносил ералаш в их мирные беседы, дер­гал за волосы, ставил подножки, швырялся подушка­ми, — им надоедало усмирять его, приходилось уходить и продолжать оборванную беседу на улице. В школе за­стенчивый и от этого часто неловкий, Шура отводил душу дома.

Как только Шура сказал, что она и Зоя — находка для художника, Ирине очень захотелось, чтобы он по­дробнее объяснил, что именно в ее лице интересно ху­дожнику, но, боясь прямым вопросом вызвать насмеш­ку, сначала заговорила о Зое:

— Да, Зоя красивая! Если бы я была художником, я бы нарисовала Зою, когда она хохочет во все горло. Когда она смеется, — невозможно удержаться.

Подправляя острие карандаша лезвием безопасной бритвы, Шура сказал:

— У Зойки трудное лицо: сколько я ни пробовал — почти никогда ничего не получается. Черты лица нельзя назвать правильными, а в то же время она определенно красивая, и никак не поймешь, в чем дело.

Пододвинув стул Ирине, он продолжал:

— Садись вот здесь. Пускай свет падает слева, хотя тебя где ни посади — все равно будет хорошо. У тебя устойчивые черты лица: если даже ты будешь реветь, все равно останешься красивой. Но лицо у тебя проще, чем у Зойки, понятнее. Если не будешь вертеться, у нас с тобой что-нибудь должно получиться.

— Можно читать книгу? — спросила Ирина, само­любие которой было теперь удовлетворено.

— Не стоит. У тебя красивые глаза. Ты лучше смотри прямо на меня или, если стесняешься, немного повыше.

Ирина покраснела от удовольствия так сильно, что чудесный румянец проступил сквозь ее очень смуглую кожу.

Шура спросил:

— Скажи, дедушка и бабушка не были у тебя цыга­нами?

— А что?

— Ничего. Теперь уж не вертись. Как зовут того пацана, что вчера был с тобой в кино?

— А что, ты его тоже хочешь нарисовать?

— Не вертись! Давай, девушка, помолчим!

Но молчать Ирине всегда было трудно, а теперь, когда Шура, словно нарочно, коснулся новой темы, стало просто невыносимо.

— Шура, можно задать только один вопрос?

— Давай, если очень важный, а лучше — помолчи.

— Скажи, как по-твоему, может существовать дружба между девочкой и мальчиком?

— Почему же! — ответил Шура. — Существует же дружба между собакой и кошкой.

— Шурка, какой ты все-таки нахал! Неужели ты так и не способен вести серьезный разговор?

— Сейчас тебе отвечу, — сказал Шура и надолго за­молчал. Прикусив нижнюю губу, он делал первоначаль­ный набросок головы Ирины, намечая пока только кон­тур, отыскивая лишь общие пропорции. — Сейчас тебе отвечу, — повторял он время от времени. Ирина пере­стала уже ждать, когда он наконец ответил: — Прису­щее мне от рождения чувство справедливости лишает меня возможности вести с тобой серьезные разговоры. Потому что...

Но Шура опять замолчал и сосредоточился. Общий овал лица был найден, теперь надо было едва улови­мыми штрихами карандаша разбить его на части: найти место для бровей, для кончика носа и подбородка, оста­вив пока место для рта, для губ пустым. Увидев, что Ирина приоткрывает рот, Шура предупредил ее:

— Помолчи, девушка! Если ты пришла сюда за серьезными разговорами, то сиди и терпеливо жди, ко­гда придет Зойка.

— Неумно!

— И не надо! Я же только что объяснил мою принципиальную установку на серьезный разговор с то­бой. А в общем, помолчи — ты же видишь — я работаю.

Он чуть-чуть наметил, пока лишь приблизительно, место для ее яркого рта с немного выступающей впе­ред и как бы слегка припухшей нижней губой и начал отыскивать форму затененных глазниц, откуда должны поблескивать угольно-черные глаза с голубоватым цы­ганским белком. Шура увлекся и долго молчал. Где-то глубоко в сознании у него затеплился маленький огонек, зарождалась уверенность, что он работает правильно: перед ним теперь не просто белый лист бумаги, что-то уже начинает отделяться от его плоскости, заявляет о своем желании существовать самостоятельно.

А Ирине было трудно сидеть, ей хотелось говорить, и Шура то и дело просил ее: «Не вертись!», «Сиди смирно, а то получится два носа!», «Смотри в эту сто­рону, я хочу, чтоб на портрете у тебя в глазах была хоть какая-нибудь мысль!»

Ирина сидела долго, у нее уже затекли ноги, ей му­чительно хотелось повернуть голову в другую сторону и потянуться всем телом. Неожиданно она сказала:

— Его зовут Виктор!

Шура даже не сразу сообразил, что это относится к его собственному, давно уже забытому вопросу о том, с кем Ирина была в кино. Он даже на минуту опу­стил руку с карандашом. Но, вспомнив, в чем дело, опять продолжал рисовать и медленно выговаривал слова:

— «Виктор» значит — «победитель» в переводе с древнего языка. Если я что-нибудь понимаю в вопро­сах психологии, то побежденная, выходит, ты?!

Ирина едва сидела на стуле, — у нее болела шея и начала ныть спина, она открыла было рот, чтобы попро­сить устроить перерыв, но Шура строго сказал:

— Закрой рот, ты мне мешаешь!

— Один вопрос...

— Какой может быть вопрос, когда все абсолютно .ясно: девушка, ты переживаешь опасный возраст!

— Ну, знаешь ли что, Шурка, ты определенно на­хал!— Ирина вскочила со стула и тотчас же, сморщив­шись от боли, присела на занемевшие ноги; по муску­лам, как пузырьки в газированной воде, побежали мел­кие, булавочные уколы.

— Ирина! — взмолился Шура. — Прошу тебя, будь умницей — еще только минут десять, а завтра устроим второй сеанс...

Но Ирина уже открыла дверь и, переступив порог, так ею хлопнула по обыкновению, что дверь открылась опять. Как бы воспользовавшись этим обстоятельством, Ирина вернулась и крикнула, не выпуская скобы из руки:

— Передай Зое, что я бы бросилась под трамвай, если бы у меня был такой брат, как ты!

 

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

 

 

Зоя была недовольна собой и всей своей комсомоль­ской работой.

Она решила посоветоваться с активом. Время от времени Зоя обсуждала дела своего класса с комсоргом школы, секретарем школьного комитета. Иногда на со­брании комитета даже ставились наиболее важные вопросы, связанные с комсомольской группой девятого «А». Но чаще всего текущие, неотложные дела Зоя, не откладывая, обсуждала с наиболее активными комсо­мольцами, своими одноклассниками. Обычно это были Лиза Пчельникова, Дима Кутырин и Петя Симонов. Довольно часто на этих летучих совещаниях присут­ствовал и Шура Космодемьянский. Сегодня она тоже попросила их остаться, не успела предупредить только Шуру — он сразу же исчез после уроков. Многое хоте­лось бы ей обсудить, но прежде всего надо договориться о работе в саду, ведь до воскресенья остался всего толь­ко один день,

Из всех школьных товарищей Лизу Пчельникову Зоя ценила больше других: в любом деле на нее можно положиться не задумываясь, она никогда не подведет, Лиза верна своему слову.

Некоторых сбивала с толку ее скромная молчали­вость и сдержанность, — они не понимали, что за этим скрывается внутренняя сила, — но Зоя давно уже по­любила эти черты характера Лизы.

В шестом классе мальчишки прозвали Лизу «мона­хом»: она носила подрезанные, но все-таки длинные, до самых плеч, темно-русые волосы, с пробором прямым, будто проведенным по линейке.

В седьмом классе прозвище переделали на более ласковое: «монашка»; в восьмом — оно совсем отвали­лось от нее, как шелуха, — Лиза принадлежала к числу девочек, дразнить которых неинтересно: она никогда не обижалась.

Прическа делала худенькое, продолговатое лицо Лизы с тонкими губами еще более вытянутым, зелено­вато-карие глаза смотрели из-под малозаметных, тоже тоненьких бровей всегда внимательно и спокойно. Лиза никогда ничему не удивлялась. Вообще все черты ее лица, походка, все жесты и движения выражали невоз­мутимое спокойствие и внимательность во всех обстоя­тельствах жизни.

О своей внешности Лиза никогда не думала, — не больше чем о книжке, на которой — хочешь не хо­чешь— необходимо менять обертку; но всегда ходила — и дома - и в школу — чистенькая, аккуратная, в наглухо закрытом платье. Два раза в неделю она подшивала под высокий ворот белую, накрахмаленную каемочку.

Училась Лиза хорошо, но никогда не была круглой отличницей. Ее характер не выделялся среди одно­классников какой-либо яркостью и оригинальностью, зато основной чертой этого характера была безупречная добросовестность в каждой мелочи: Лиза делала все не­торопливо, и времени у нее на все хватало. Еще никогда никто не пришел в класс раньше Лизы; все книги у нее, даже самые тоненькие, обернуты чистой бумагой, тет­ради — в образцовом порядке.

Шура Космодемьянский, все окружающее восприни­мавший через свое отношение к живописи, верно подме­тил,  что  Лиза  Пчельникова  похожа  на  комнатную девушку-служанку с картины Перова «Утро Молодой хозяйки». Он же дома сказал, что Лиза напоминает ему сибирскую бабушку, к которой мать отвозила однажды в раннем детстве Зою и Шуру на все лето: строгую, молчаливую, справедливую и работящую.

В седьмом классе Лиза брала поручения главным образом по библиотеке: заполняла карточки, подшивала газеты, разбирала новинки и записывала их в инвен­тарную книгу, дежурила в читальне. В восьмом Лиза была старшим санитаром класса: следила за чистотой, чтобы дежурные сдавали класс второй смене в образ­цовом порядке; контролировала поливку цветов на ок­нах.

В девятом классе Лизу выбрали старостой. Каза­лось, кто же станет слушаться девочку с таким тихим голосом, которую не волнуют никакие страсти? Однако дела у нового старосты класса пошли хорошо.

Другим деятельным членом комсомольского актива был Дима Кутырин, хотя всегда казалось, что сидит он на совещаниях без всякого удовольствия.

Как бы для того, чтобы восполнить недостаток своего роста и не ощущать себя на две головы ниже других, Дима Кутырин во время совещаний чаще всего сидел или на подоконнике, или на столе. И в том и в другом случае он смотрел со скучающим видом в окно: обычная для Димы Кутырина пружинистая живость, насмешли­вая словоохотливость, непоседливость затухали на вре­мя, он словно досадовал на то, что его зачем-то задер­жали после уроков: что, мол, здесь еще обсуждать, о чем думать, когда и так все ясно?

Однако ни одного собрания Дима Кутырин не про­пустил и к комсомольской работе относился с большой добросовестностью. Он быстро все схватывал, но пре­небрегал доказательствами; его мысли и суждения по­рою казались непоследовательными, скачущими, клоч­коватыми, но потом всякий мог убедиться, что у Димы Кутырина всегда есть своя логика и твердая линия, от которой он никогда не отступит.

В трудных обстоятельствах, когда требовалось бы­стро найти выход из положения, чаще всего именно Дима Кутырин подсказывал верное решение.

Больше всего производил шума на собраниях Петя Симонов. Он не вникал в существо вопроса, не вдавался в обсуждения, скоропалительно делал выводы, а потом легко отказывался от своих предложений. Останавли­вать Петю было бесполезно — прежде чем он не разря­дит свою энергию, он никому не даст говорить. Но в конце концов, сколько бы он ни противоречил, когда принималось решение, Петя тоже поднимал свою руку, если Зоя голосовала «за»; в этом отношении он был преданным ей до конца.

Сегодня тоже, едва собрались в пионерской комнате, Петя Симонов первый крикнул, прежде чем Зоя смогла объяснить, зачем она собрала актив:

— Определенно Витька Терпачев — хам! Как он держался с Иваном Алексеевичем?! Доиграется до пер­сонального дела! Я предлагаю ставить о нем вопрос на ближайшем собрании. Зачем откладывать? Ребята, я предлагаю проработать Витьку завтра!

— Зоя, наведи порядок! — сказал Кутырин. — Какие там у тебя будут вопросы? Мне надо успеть в теат­ральную кассу.

Дима выполнял поручения по хозяйственной части: закупал тетради, чертежную бумагу, учебники, доставал билеты в театры, на концерты, в кино и на лекции.

— Вопросов много, — сказала Зоя, — но прежде всего — сад! Послезавтра вся школа выходит работать на участок. Надо, чтобы наш класс не оскандалился!

Симонов перебил Зою:

— Главное — обезвредить Витьку Терпачева, он своими анекдотами все дело изгадит.

— Подожди, Петя! Нам надо распределить между собой обязанности.

Дима сказал:

— Как работают стахановцы?  Приходят к станку, а инструмент уже весь под рукой, на месте.

— Что ты предлагаешь? — спросила Зоя.

— Ты говорила — Язев указал наше место?

— Да! Наш участок от угла вдоль тротуара и до входа в школу.

— Тогда все ясно! — И Дима предложил: — Петя живет, можно сказать, прямо в саду, — поручим ему, чтоб весь инструмент до нашего прихода был уже на месте, с самого утра. Да не в куче, а чтобы все было в порядке: лопаты, грабли, носилки...

— Правильно, — согласился Петя. — Только давайте помощника — ведь там одних лопат будет две тонны, а нести их надо со склада через весь участок.

— Рано стонать начинаешь! — упрекнул его Куты­рин..

— Петя совершенно прав! — сказала Зоя. — Иначе он не успеет до нашего прихода. Дадим ему Ярослава Хромова. Хромов живет рядом со школой. Кроме того, Хромову вообще надо давать больше поручений — он решил подать заявление в комсомол.

— Догадливый мальчик, — сказал Дима. — Если бы он это сделал два года назад...

— Брось, Димочка, — сказал Петя. — Ярослав хоро­ший парень.

Молчавшая до этих пор Пчельникова внесла свое предложение:

— Обязательно надо, чтоб на участке была вода. А то такие, как Бояринцева и Ната Беликова, то и дело будут бросать лопату и бегать за водой в школу.

Зоя, улыбнувшись, внимательно посмотрела на Петю, и он понял, чего она от него хочет.

— Вода будет! Мать поставит на табурете прямо на участке.

— А я, — сказала Зоя, — прихожу раньше всех и, не дожидаясь, пока соберутся все, каждому покажу на месте, что нам предстоит сделать.

— Да уж конечно, не митинг же нам там устраи­вать, — заметил  Кутырин, по обыкновению глядя в окно.

— Зоя, зайди, пожалуйста, по пути за мной — мне тоже надо быть раньше других, — попросила Лиза.

— Зайду! А теперь давайте обсудим: нужна ли­стовка-молния или нет?

Петя пришел в восхищение:

— Здорово! Я предлагаю посредине участка во­ткнуть деревянную лопату и прямо на лопату наклеи­вать через каждые полчаса молнию.

Лиза выразила сомнение:

— А не будет ли отвлекать? Ребята станут тол­питься около листовки, начнутся около нее пересуды.

Но Пете все больше и больше нравилась идея вы­пускать на участке листовку. Еще не было написано ни одного слова, а он уже злорадно посмеивался, как будто листовка уже готова, наклеена и он ее читает. Петя сказал Кутырину;

— Заготовь карикатуры на этих голубков. — Он имел в виду Люсю Уткину и Терпачева. — Ты нарисуй так: Люська и Виктор стоят рядом, а физиомордии ихние закрыты лопатой. Каждый поймет, чем они там за лопатой занимаются.

Зоя резко запротестовала:

— Ни в коем случае! Никакого зубоскальства, а то действительно все будут отвлекаться от работы. Вообще Лиза права: не надо никого отвлекать. Лучше весь ма­териал мы дадим в стенгазете. Не надо листовки!

Дима нетерпеливо сдвинул на руке обшлаг курточ­ки и, взглянув на часы, стал торопить Зою:

— Давай, давай, Зоя, дальше! Какие еще вопросы? Но Зоя не скоро отпустила товарищей, — не за тем она собрала их, чтобы через десять минут махнуть ру­кой на все, что было так важно для класса.

Посоветовавшись, решили, что пора устроить собе­седование на тему о выборе профессии, хотя Кутырин отнесся к этому иронически — ведь он еще в седьмом классе сделал выбор: авиационный институт. Петя тоже ясно представлял свою дорогу — в Тимирязевскую ака­демию. Но многие, в том числе и Пчельникова, несмотря на определенность ее характера, еще не отдавали себе отчета, куда их влечет. Таким надо помочь разобраться в самих себе чем раньше, тем лучше, необязательно ждать, когда они перейдут в десятый класс.

Договорились перестать церемониться с Люсей Ут­киной и Терпачевым: надо заставлять их тоже выпол­нять поручения — пусть они пригласят для беседы о выборе профессии преподавателей: одного — с физико-математического факультета МГУ, другого — из педин­ститута.

Решили также устроить очень важную перед экза­менами беседу на тему «Как соблюдать режим дня?». Зоя взялась уговорить Ивана Алексеевича Язева, чтобы он сам провел эту беседу.

Самым последним встал вопрос о Коркине, на кото­рого так неожиданно подействовала бутылка с соской.

— Черт с ним! — сказал Петя Симонов. — Пускай помучается! Марает класс, а мы должны нянчиться с ним? Может, прикажете пойти к нему просить проще­ния?

Так же думал и Дима: «Пускай Коркин подольше переживает «подарок», — иначе пропадет весь эффект». Совершенно иного мнения придерживались Лиза и Зоя: нельзя оставлять Коркина одного, необходимо сегодня же поговорить с ним; он должен понять — класс не от­ворачивается от него, наоборот, хочет помочь ему и требует, чтобы Коля отказался от приятельских отно­шений с подозрительной уличной компанией.

В раздевалке Зоя увидела, как Николаю Ивановичу Погодину восьмиклассники помогают натянуть между колоннами вестибюля огромное полотнище-плакат с призывом: «В воскресенье дружно, все как один, вый­дем на работу! Пускай вокруг нашей школы зашумит зеленый сад!»

У Зои, как говорила она в детстве, «защекотало что-то на душе». Стало радостно и необыкновенно легко.

Она шла мимо решетки, отгораживающей школьный участок от тротуара, и, глядя сквозь железные прутья на обломки кирпича и строительный мусор, несколько раз повторила про себя: «Здесь зашумит наш зеленый сад!»

В таком приподнятом настроении, уверенная в своих силах и не сомневаясь, что Коркин поймет ее как сле­дует, Зоя быстрым шагом завернула в Вокзальный пе­реулок и направилась к новому четырехэтажному дому.

Квартира Коркиных находилась в первом этаже. Коля увидел Зою из окна раньше, чем она позвонила.

Зоя совершенно отчетливо слышала, как Коркин на цыпочках подошел на ее звонок к двери, затаился, но не открывал. Зоя не сомневалась, что слышит его дыха­ние. Она знала, что, кроме него, никого в квартире быть не может: мать на работе, отец — в командировке. Зоя сказала:

— Коля, открой! Ведь это же глупо! Нам надо пого­ворить с тобой. Меня прислали к тебе товарищи.

Но Коркин молчал. Скрипнула половица, слышно было, как он прошел через переднюю в кухню и закрыл за собой дверь.

 

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

 

 

Ирина долго ждала Зою в этот вечер. От напряжен­ного ожидания она два раза даже обманулась: ей по­казалось, что Зоя стукнула пальцем в оконную раму на кухне. Ирина не посмотрела бы на Шуру и опять поднялась бы наверх к Космодемьянским, но ей стало обидно, что Зоя может так долго обходиться без нее. Ирина решила выдержать характер: пускай теперь по­дружка зайдет за нею, к Зое она не будет больше бе­гать.

Зое самой очень хотелось поговорить с Ириной, но после бессонной ночи, проведенной за чтением, она чув­ствовала необычайную усталость. Как только Зоя воз­вратилась домой, раздосадованная бесплодной попыткой встретиться с Коркиным, она против своего обыкнове­ния легла на десять минут отдохнуть и незаметно для себя уснула.

Это было так необычно, что, приподняв через час голову с подушки, Зоя не могла сообразить, что же с ней произошло. Даже комната показалась ей чужой. Сначала Зоя подумала: уже утро — пора идти в школу; но, взглянув на ствол сосны за окном, удивилась не­обычному для утренних сумерек освещению и только тогда вспомнила, как все произошло. Болела голова. Сон не освежил ее.

Мать еще не приходила — опять задержалась на ра­боте. Шуры тоже не было дома — куда-то ушел и бросил на столе раскрытую тетрадку по алгебре, опять не убрал за собой. Очищая на столе место, чтобы засесть за уро­ки, Зоя увидела оставленную Шурой записку: «Спорю на что угодно — задачу тебе не решить! Оставляю тет­радь на столе. Можешь воспользоваться добротою своего брата!!» Вместо подписи Шура нарисовал миниа­тюрную картинку: большеухий щенок поймал за хвост кошку.

Зоя положила тетрадь Шуры на этажерку и даже не заглянула в нее. Не было еще случая, чтобы Зоя списала что-нибудь у Шуры. Решать вместе с ним на равных правах или пользоваться его помощью в поряд­ке консультации — это да! Он ведь постоянно советуется с нею по вопросам литературы. Но неужели Шурка в самом деле воображает, что она воспользуется гото­вым решением задачи? Мальчишка!

Однако задача оказалась невероятно трудной: сколько Зоя ни билась над ней, ничего не получалось. Тогда она применила обычный свой способ — переклю­чилась на другой предмет.

Иногда это очень помогает: после истории или гео­графии вернешься снова к физике или алгебре, и вдруг задача, которую раньше не понимала, станет отчетливо ясной, точно на нее кто-то навел луч прожектора.

Но сегодня и это средство не помогло. Зоя выучила историю, сделала перевод с немецкого на русский и за­тем с русского на немецкий. А когда вернулась к ал­гебре, опять ничего не получилось.

Зое захотелось пить, но она сказала себе, что не вы­пьет ни одной капли, прежде чем не решит задачу, если бы даже для этого ей понадобилось просидеть всю ночь до рассвета.

Неужели Шурка восторжествует? А сам, вероятно, даже не принимался за немецкий перевод. Зоя достала Шурину тетрадь с этажерки. Невероятно, но факт! — как любил выражаться, кстати и некстати, Димочка Кутырин: Шура успел сделать перевод и с немецкого И с русского на немецкий. Однако Зоя, к своему удоволь­ствию, сразу нашла в его переводе три грубые ошибки. Тогда она оторвала от Шуриной записки текст и на оставшемся чистом месте вписала убористым почерком так, чтобы вместо подписи тоже остался внизу лопоухий щенок, схвативший кошку за хвост. «Запомни раз на­всегда: Mutter пишется через два «t», Ring — мужского рода, следовательно требует der, а sprechen в третьем лице становится sprich

Однако это торжество над Шуриной немощью в вопросах немецкой грамматики ни на одну йоту не сдви­нуло Зою в решении задачи. Она зашла в тупик, а вот Шурка решил эту же самую задачу, и Зоя не сомне­валась, что он решил правильно.

Очень хотелось пить. Но она не дотронется до воды, пока не решит задачу! В комнате Лины заплакал ребе­нок. Зою потянуло туда: отобрать бы его у Лины, при­жать его к себе и спеть колыбельную песенку... Но она запретила сейчас себе и это. Однако решение задачи все равно не двигалось с места.

Зоя вскочила со стула, резко его отодвинула и на­чала быстро ходить по комнате — от стола до двери и обратно. «Какая я идиотка! — бичевала она себя. — Ка­кое я ничтожество! И я что-то еще воображаю о себе, поучаю других!»

Она подошла к столу и захлопнула задачник. «Стирать белье, мыть пол — вот твое настоящее дело!» На­гнулась к лежавшему у порога старенькому коврику, о который она никак не могла приучить Шуру как сле­дует вытирать ноги, сорвала его с места с такой силой, будто он был прибит к полу гвоздями, и побежала во двор выколачивать из него пыль.

Лестницу она, как зазубренную наизусть, протара­торила, гулко выстукивая ногами, сверху донизу опять с зажмуренными глазами, но за дверью, уже на при­ступках наружной лестницы, споткнулась и чуть было не упала. Это ее рассмешило. Она обошла вокруг дома и принялась выколачивать коврик о ствол сосны.

Легкий ветер относил пыль в сторону. Ударив не­сколько раз о сосну, Зоя остановилась. Она убегала от задачи, а оказалось совсем наоборот: от быстрого дви­жения сердце учащенно колотилось, но в голове, в моз­гу, омытом свежей волной крови, стало вдруг как-то свежо и необыкновенно ясно: она видела сейчас всю за­дачу, точно страница тетради была перед ее глазами. Зоя ударила коврик еще несколько раз о ствол, потом остановилась, — это теперь ей только мешало. Проду­мывая новый ход решения, она подняла голову вверх.

Было уже совсем темно, между ветвями сосен, по­сверкивая, шевелились звезды. Зоя оперлась спиной о дерево и некоторое время смотрела на них, продолжая мысленно прослеживать дальше ход решения. Потом она медленно пошла с ковриком домой, продолжая на­пряженно думать о задаче, боясь потерять уже найден­ную нить и стараясь ни на что не отвлекаться.

После возни с ковриком захотелось вымыть руки; пока Зоя намыливала их и, нажимая на медный сосок умывальника, ополаскивала водой, работа в ее мозгу не прекращалась. Постепенно весь ход решения стано­вился для нее ясным. Оставалось сесть к столу и при­няться за вычисления.

Победа была полная — теперь можно было бы на­брать в чашку воды и вволю напиться. Но странное дело, как только единоборство с задачей было закон­чено, Зоя совершенно перестала испытывать жажду.

Она вспомнила об Ирине. Как быстро идет время! Неужели они не виделись целых два дня? Надо сейчас же пойти к ней, рассказать про историю с соской и о хамстве Терпачева, надо заставить Ирину как можно скорее прочесть «Овод». Разве можно существовать, не прочитав до сих пор такой замечательной книги?

Но и в этот вечер они не встретились. Вернулась с работы Любовь Тимофеевна, и Зоя, увидев утомлен­ное лицо матери, не захотела уходить из дому.

Остаток вечера мать и дочь провели вместе. Сегодня Любови Тимофеевне не надо было проверять тетрадок, ничто не мешало им говорить, спрашивать и слушать.

Какой-то странный день. Оттого, что Зоя уснула по­сле обеда, все, что случилось до этого, казалось ей те­перь очень далеким: и дрожащая челюсть скелета, и соска на винной бутылке, точно все это произошло по крайней мере месяц назад.

Вспоминали с матерью лето в Сибири. Любовь Тимо­феевна спросила: помнит ли Зоя, как одна ушла в лес, чтобы всем ребятам доказать, какая она храбрая, и вдруг там заблудилась? Зоя хорошо помнила этот слу­чай. Тайга со всех сторон обступила ее таким множе­ством заманчивых загадок, что Зое даже некогда было почувствовать какое-либо подобие страха: не она оты­скивала бабушкину деревню, а вся бабушкина родня разыскивала Зою — уж не задавил ли какой-нибудь лесной зверь, не свалилась ли в ловчую яму, не засо­сала ли ее бездонная трясина?

Ярче, чем что-нибудь другое, в памяти Зои сохрани­лись голоса птиц. Ей тогда казалось, что все птицы о чем-то ее спрашивают. Теперь Зоя могла бы пере­числить их всех и назвать, потому что давно уже изу­чила по чучелам в биологическом кабинете. А тогда, в тот далекий солнечный лесной день, неведомые суще­ства задавали ей бесчисленные вопросы: спрашивала о чем-то переливчатым, витиеватым свистом желто-ли­монная иволга на ветке березы; свистел, как милицио­нер, дятел-кардинал — сам густо-черный, а тюбетеечка красная; потом привязалась к Зое сорока и подняла та­кую панику своим стрекотом, что мгновенно созвала еще штук двадцать сорок! Куда бы Зоя ни сунулась — сороки за ней, не спускали с нее глаз. Благодаря этой взбудораженной стае Зою и разыскали сравнительно скоро.

Шура возвратился поздно — он вместе с Кутыриным занимался рисованием в студии. Когда он открыл дверь и увидел мать и Зою сидящими рядом на одной кровати, плечом к плечу, и по выражению лиц догадался, что беседа их была очень хорошей, ему захотелось поде­литься с ними своей радостью: сегодня он очень удачно нарисовал углем голову Марка Аврелия. Но едва Шура подошел к столу и начал развязывать большую картон­ную папку, в которой принес рисунок, ему бросилась в глаза записка Зои по поводу трех ошибок в его пере­воде с русского на немецкий. Шутливая картинка (нарисованная, главное, им же самим), попав как концовка под записку теперь уже Зои, показалась Шуре нестер­пимо ехидной. Он скомкал записку, скатал ее в шарик и хотел было швырнуть в Зою, но не посмел — ведь рядом с нею сидела на кровати мать. Сестра заметила его нетерпеливый жест и, поняв, что он сейчас испыты­вает, усмехнулась.

— Чего ты смеешься? — спросил Шура, сам уже улыбаясь. — Разве я не говорил тебе, что немецкий язык создан без учета моих способностей.

Любовь Тимофеевна попросила:

— Ты лучше покажи нам с Зоей, что ты сегодня делал в студии?

Шура вынул из папки рисунок и поднес его к лам­пе так, чтобы сестре и матери лучше было видно.

— Шурка,  честное  слово,  здорово! — сказала  Зоя.





© Copyright
Сайт Марины Турсиной "Мы победили", 2010-2011
Все права защищены. При перепубликации материалов активная ссылка на сайт обязательна.